Осень в Петербурге - страница 21
Еще видение. Человек у источника подносит ковшик к губам – путник в самом начале пути; в глазах над ободом ковшика уже читается отрешенность, они уже не здесь. Прикосновение руки к руке. Ласковое. «Прощай, старый друг!» Уходит.
В чем смысл этой тяжкой погони в пустых просторах за призраком молвы, за молвою о призраке?
В том, что я – это он. В том, что он – это я. Вот что я хочу ухватить – миг перед исчезновением, миг, когда кровь еще струится по жилам, когда еще бьется сердце. Сердце – старательный вол, вращающий мельничные жернова, он даже не поднимает удивленного взгляда, когда над ним взлетает топор, но принимает удар, падает на колени и испускает дух. Не забытье – миг перед забытьем, миг, когда я, задыхаясь, прибежал к источнику и мы в последний раз взглянули друг другу в лицо, сознавая, что живы, что жизнь у нас общая и только одна. Вот и все, что я успел ухватить: мгновенный взгляд, приветственный и прощальный, вне доводов, вне оправданий: «Здравствуй, старый друг. Прощай, старый друг». Сухие глаза. Слезы, обратившиеся в хрусталь.
Я держал в руках твою голову. Целовал тебя в губы, в лоб.
Правило: один взгляд, только один, и никогда не оглядываться. А я все оглядываюсь.
Ты стоишь у колодца, ветер играет в твоих волосах, очищение не души, но тела, восходящего к первой своей, второй, третьей, четвертой, пятой сущности, глядящего на меня хрустальными глазами, улыбающегося золотыми губами.
Я вечно оглядываюсь. Навек пойманный твоим пристальным взглядом. Целое поле хрусталистых точек, мерцающих, пляшущих, – я одна из них. Звезды в небе, и с ними перекликаются огни на равнине. Два мира, посылающие один другому сигналы.
Он засыпает за столом и спит до вечера. Матрена стукает перед ужином в дверь, но он не просыпается. Ужинают без него.
Много позже, когда девочка уже спит, он выходит из своей комнаты одетым для улицы. Анна Сергеевна, сидящая спиною к нему, оборачивается.
– Уходите? – спрашивает она. – Не выпьете ли чаю перед уходом?
Некая нервность ощущается в ней. Но рука, подающая чашку, тверда.
Она не приглашает его присесть. Стоя перед нею, он молча пьет чай.
Он ставит пустую чашку, опускает руку ей на плечо.
– Нет, – говорит она, покачав головой и отводя его руку. – Это не в моих правилах.
Зачесанные назад волосы ее удерживает массивная финифтевая заколка. Он расстегивает заколку, кладет на стол. Она уже не противится, но встряхивает головой, давая волосам волю.
– Все еще будет, обещаю вам, – говорит он.
Он сознает, что немолод, что в голосе его не осталось и следа чувственной силы, на которую отзывались некогда женщины. Ее сменило нечто, чему он не хочет подыскивать названия. Надтреснутый инструмент, голос, сломавшийся вторично.
– Все, – повторяет он.
Она вглядывается в его лицо со вниманием и серьезностью, ошибиться в значении которых ему невозможно. Затем откладывает шитье. Выскользнув из его рук, скрывается в занавешенной нише.
Он ждет, томясь неуверенностью. Ничего не происходит. Шагнув за нею, он раздвигает занавеску.
Матрена спит крепким сном, губы ее приоткрыты, светлые волосы нимбом лежат на подушке. Анна Сергеевна в наполовину расстегнутом платье. Взмахом руки и сердитым взглядом, не лишенным, однако же, удовольствия, она отсылает его.
Он присаживается, ждет. Она выходит в ночной рубашке, босая. Чуть синеют вены на ступнях. Немолода; не сдающаяся невинность. Но руки ее, когда он берет их в свои, холодны и дрожат. Она не хочет встречаться с ним взглядом.