Ошибка выжившей - страница 16



Ответный смех и матерная брань меня оглушили и обезножили. Я бессильно застыла у самой двери.

– Писькина, покажи письку! – выкрикнул Костик, протягивая руку к моей юбке.

Лучше бы меня расстреляли. Казнили на площади перед толпой. Повесили или сожгли. Всё, что угодно, только не этот позор, ужаснее которого ничего не может случиться. Мама потратила много времени перед табуреткой, объясняя мне, что значит «девичья честь» и как важно беречь её, не потеряв: «Никому нельзя видеть твои трусы! А не то будут говорить про тебя, что шалава!» К десяти годам я прочно усвоила, что самое главное в этой жизни – то, что про тебя говорят. Перед глазами у меня всё поплыло, и я задержала дыханье. Я перестала дышать. Специально. Чтобы умереть прямо здесь и больше не мучиться, когда вслед мне будут кричать «Шалава!» Потому, что позор – это как смерть, просто очень долгая.

За спиной открылась подъездная дверь, пацаны метнулись по лестнице вверх. Кто-то зашёл, поковырял ключом в металле почтового ящика, и закашлялся долгим тяжёлым хрипом. Я, вдыхая, захрипела в ответ. Рыдание заклекотало во мне переливом, развернуло и выбросило в открытую дверь. Я бежала, давясь и икая, до самого дома, стылый воздух осеннего сумрака был густым и пружинил навстречу, я продиралась сквозь него бесконечные минуты в ожидании преследования – вдруг эта свора меня догонит? А главная мысль, что выкручивалась штопором из виска, была: как, как я скажу сейчас всё это маме? Я опозорилась! Она проклянёт меня, выгонит прочь. Надо только успеть сообщить, что трусы у меня никто не видел!

Но я ничего не смогла сказать открывшей дверь маме, подошедшему следом отцу, я рыдала взахлёб, без остановки, сотрясаясь всем телом. И меня раздели и положили в кровать, дали что-то попить, и потом таблетку, и снова попить, а я всё рыдала, закусив зубами угол подушки, подвывая и сглатывая сопли, а потом внезапно уснула неглубоким болезненным сном.

Первым утренним чувством был жгучий стыд. Плакать сил не было, голова болела и не думала, в ней шевелились мутные тени вчерашнего. Захотелось пить и пришлось встать и выйти на кухню. Мама и отец уже сидели там, молча, сложив на столе руки. Мама сразу вскочила, обняла и прижала меня к себе, начала быстро-быстро целовать невпопад от ушей до затылка.

– Полюшка, ты только не плачь, ладно? Лапочка ты моя, кто тебя так обидел? Солнышко, всё хорошо, расскажи, что случилось, хочешь компот?

Мама усадила меня на колени, как в раннем детстве и стала гладить по волосам. Папа встал и налил вишнёвый компот, мой любимый, в большую кружку. И мне стало легче, стало не страшно, я втянула в себя компот и всё им рассказала. Ну, почти всё. И мама отнесла меня на руках в кровать, и опять дала мне таблетку, и сидела рядом со мной, прижимая прохладную руку ко лбу. И её целительная жалость была в тот момент мне дороже всего на свете.

В комнату заглянул отец. Он был в белой рубашке и пиджаке, на голове парадная серая шляпа.

– Ну, я пошёл, – сказал он. Мама кивнула.

Папа оделся так для солидности. Он шёл к Петруниным, чтобы поговорить. Поговорить с Танькой, про пальто, и про то, что так поступать некрасиво. Поговорить с Костиком. О том, что девочек надо беречь и защищать, ну вот как свою сестру, или маму. Папа надеялся, что этих детей ещё можно спасти, вразумив. С Петруниным-старшим он говорить не собирался, кроме скандала, а то и драки, здесь ничего бы не вышло.