От философии к прозе. Ранний Пастернак - страница 11



Раскинувшийся подобно грозному дракону, это новое комнатное растение, «древовидный» книжный папоротник постоянно расширяющихся научных интересов, разрастается, пускает извивающиеся корневые побеги, ищущие питательную среду, и «материализует», по словам Пастернака, «тему его научной работы», в которой нечто похожее на лейбницевское «органическое тело» – «всякое органическое тело живого существа […] своего рода божественная машина, или естественный автомат, который бесконечно превосходит все автоматы искусственные» (Лейбниц 1982, 423), – противостоит логическому миру философии Канта и Когена. Иными словами, комната отражает не просто изучение философии, а описание интеллектуальных составляющих двух семинаров, на которые Пастернак записывается в Марбурге. И в таком случае возникает неизбежный вопрос: не рисует ли здесь Пастернак, пусть бегло, сам процесс размышлений как разрастающееся живое органическое тело, требующее питания и ухода и представляющее угрозу абстрактной и логической деятельности разума?

Заметим, что этот как бы скрытый и одновременно явно обозначенный контраст между «лиственными разворотами» книг и неорганическим мышлением, характерным для философии Канта и его последователей, навсегда сохранится в произведениях Пастернака. Даже беглое и самое поверхностное знакомство с его образной системой позволяет сделать вывод о том, что он предпочитает не противопоставлять, а объединять мир природы и неорганические формы мысли, рассматривая их в рамках единого органического процесса и отказываясь проводить различия между ними28. Так, в ранних стихотворениях 1913 года «Эдем» и «Лесное» голос поэта можно услышать в разговорах леса29: «Я историческим лицом вошел в семью лесин» (I: 64)30. И он с полной уверенностью заявляет, что сам является непосредственным выразителем изначально беззвучных процессов в природе31, поскольку даже сырость травы и густота листвы в непроходимом лесу живут и обретают свой голос через его творчество:

Лишенный слов – стоглавый бор
    То – хор, то – одинокий некто…
Я – уст безвестных разговор,
    Я – столп дремучих диалектов (I: 327).

В его поздней прозе мы продолжаем видеть то же ясное и четкое сопоставление процессов умственного труда с созреванием природных сил. Мы припоминаем, например, что любовь Юрия Живаго к Ларе становится еще пронзительнее благодаря ее способности читать «так, точно это не высшая деятельность человека, а нечто простейшее, доступное животным» (IV: 291). И, именно это потенциальное единство между реальностью, доступной разуму, и живой природой предстает в «Охранной грамоте» как объяснение ухода от философии Марбурга. И несмотря на незавершенность этого (словно наскоро) эскизно намеченного образа, мы уже видим зарисовки «ризомы» Делёза и Гваттари – понятия, которое эти современные философы, оппонирующие Канту, сформулируют гораздо позднее, как «победное вторжение растительного в нас» (Deleuze, Guattari 1987, 12).

Иначе говоря, мы начинаем различать довольно необычную черту в образной системе пастернаковской прозы. С одной стороны, автор заставляет нас поверить в некую эксцентричность, даже нелепость своего темперамента, характеризуя себя как человека, запутавшегося в объяснениях и уверяющего читателя, что занятия философией были брошены по причине воцарившегося в комнате хаоса. Но одновременно, завладев вниманием читателя через это несуразное объяснение, он дает четкий прообраз предстоящего ему как писателю при помощи одной-единственной фразы, брошенной как бы невзначай: «И когда дорогой я видел в воображении мою комнату, я, собственно говоря, видел во плоти свою философию и ее вероятную судьбу» (III: 183). Так, создавая видимость себя как рассказчика, пребывающего в беспечном неведении относительно противоречий в собственных воспоминаниях, Пастернак рисует будущее своей творческой судьбы, увиденное разом «во плоти», и слова эти не обязательно истолковывать исключительно как повод для полного разрыва с философией. Образ раскрытых книг с «лиственными разворотами», которые тянутся «за литературными сносками», может оказаться и рассказом об открытии нового пути в философии, требующего, однако, ухода от университетских занятий и от прежней лояльности неокантианству.