Ожидание коз. Рассказы - страница 8



Вечером, когда я только расположилась поесть сыру и попить горячего на ночь, за окном послышались детские голоса, это было странно в такое позднее время. Я тут же выключила торшер, отогнула бархатную штору. Мимо закоулка шествовало семейство, видимо, с вечеринки. Я знала их как соседей, живших в том же доме, что и я. Детей было трое, они ожесточенно толкались и вырывали друг у друга сладости. Муж угрюмо смотрел под ноги, жена вертелась юлой, заглядывая ему в глаза и одновременно пытаясь утихомирить детей. Я тоже в свое время вот так же тратилась и к чему пришла? Впрочем, речь не обо мне.

Семейство двигалось рывками, дети взбегали на поребрики и веранду, ломали чахлые дворовые деревца.

«Мы говорили о японском театре, – твердила жена, – о японском театре, слышишь. А потом о том, что в театре их заставляли сочинять и тут же играть этюды, представляешь. А некоторые на это годы тратят». – «Вот это действительно театр, – бормотал муж, – то, что я вижу и слышу сейчас». – «Да нет же. Я давно мечтала с ним поговорить. У этих театралов совсем другое мышление, более активное и глубокое». Муж не отвечал. Дети дрались. Они ушли в свою грустную темень.

Двор погрузился в тишину, только из верхних окон института проливалась знойная латиноамериканская музыка. Научные сотрудники праздновали что-то, отзвук их праздника делал двор таинственным и волнующим. Закоулок, освещенный сквозь чугунные завитки, смотрелся как просцениум.

Вскоре прибежала давешняя женщина и с плачем бросилась на скамейку. Воображаю, какую головомойку получила она от муженька. Ни себе ни детям толку дать не может, а туда же, о японском театре толкует. Она выплакивалась долго, мне уже надоело, и я было ушла от окна. Потом на верхнем этаже, видимо, распахнули фрамуги, и чужой праздник стал громче. «Мы эхо, – лилось волшебно, – мы эхо… Мы долгое эхо друг друга». Анны Герман давно нет, а ее продолжают любить как живую. Почему она выговаривает слова без акцента, а все равно ясно, что она не русская? Потому, что она утонченное существо, в ней нет бабства, как в Бабкиной, как во всех прочих нынешних дивах такого сорта. Герман выдыхает слова, она самозабвенна и простосердечна, и это ничем не заменить, не подделать… Это единственная певица на свете, мне все равно, что она поет, мне хочется слушать все, что она поет…

Женщина сидела на той же скамейке, прислонясь головой к столбику и слушала музыку вместе со мной. «Сладку ягоду рвали вместе, горьку ягоду я одна…» Мне показалось, что если я могу ее понимать, то и она меня. Мысленно как бы заговорила с ней. Ну что, глупенькая, не пора ли тебе опомниться? Ты ведь еще не так стара, как я. Так ли уж надо быть рабой чужих представлений?

Медленные движения, которыми она вытирала глаза, нос, механически складывала платочек, говорили о том, что она вроде бы успокоилась, даже поправила юбку, волосы. Она отдыхала от скандала и размышляла о чем-то.

Шаркающей расхлябанной походкой к ней приблизился неприлично молодой, откровенно южный человек с головы до ног в американских надписях и отвратительной золотой куртке. Он постоял, пошевелил пальцами и сел рядом. Не поодаль, не напротив, а рядом, потому что это такое поколение, им все можно. Она не шевелилась.

– Пэчальная, – заметил южанин.

Ему хотелось поговорить, а он не умел. А ей не хотелось. Он попытался объяснить, что она еще ничего.