Падение с яблони. Том 2 - страница 20
Дорога всем была знакома, мы двигались уверенно. Но ничто не напомнило нам о прошлогодней вылазке. И никто из нас о ней не обмолвился. В этот раз мы свернули налево, чтобы выбрать место поглуше. Ни водоемы, ни пейзажи нас уже не занимали. Забрались в самый конец балки, в посадку, за которой уже начинаются зеленые поля.
Погодка совсем разгулялась. Молодое солнышко резвилось в глубоком небе, деревья стояли еще голые, но трава под ними – как зеленая щетка. Ходить по ней не хотелось, на нее хотелось упасть. Наверное, только поэтому мы не теряли способность шутить. Мы с Харьковским шутили и смеялись. Англичанка о чем-то думала. И нам было неинтересно, о чем она думала.
Харьковский широким жестом скинул с себя куртку, расстелил ее. Мы уселись, как на пикнике. Но скатерти-самобранки не было. Никто не сообразил закуски, никто не преподнес водки.
Мы с Харьковским переглянулись и покосились на англичанкину сумку.
– Лариса Васильевна, – сказал Харьковский, – хто-то обещал водку… Хто-то хвастался, шо получил много денег…
– Какую водку? Ты что, Харьковский, пьяница? Ты пить хочешь?
– Ну, можно, вообще-то, не пить… Если вы шо-то другое предлагаете.
– На что ты намекаешь? Ничего другого для тебя у меня нет. И выкинь эти мысли из головы! Ты опять меня за блядь принимаешь?
Харьковский кисло ухмыльнулся и промолчал. Но я услышал его мысль. Она звучала громко: «Конечно, блядь, кто же еще!»
Однако к веселью это не располагало. Было слишком очевидно, что нас надули.
Я старался не выдавать разочарования. Харьковский принялся пошлить, хамить, ругаться матом и плакаться на голод. Англичанка не обращала на него внимания. И как только он отворачивался, она прилипала ко мне и начинала лить прокисшую медовуху о какой-то любви. Не то чтобы меня это раздражало, просто не испытывал никакого удовольствия. И очень хотелось, чтобы она побыстрей выговорилась и весь этот идиотизм закончился.
Но, к сожалению, он только начинался.
Очень скоро она полезла целоваться. И это было хуже всяких объяснений. Я, насколько мог, прятался от ее губ. Малейшее мое сопротивление вызывало в ней бурю и натиск. Так что я был вынужден чаще обращаться к Харьковскому, чтобы тот хоть немного охлаждал ее матерщиной, которую, надо заметить, Лариса Васильевна не любила.
Она зверела, захватывала мое лицо, слюнявила его, кусала, грызла, потом осматривала слезно. И наконец открыла великий секрет:
– Ты знаешь, Соболевский, что в глаза целуют только любимых?!
И тут же подтвердила это таким засосом, что глаз мой чуть не перекочевал к ней в рот. Я подавил вскипевшее раздражение и попросил ее любить не так сильно.
Вскоре Харьковский взглянул на меня и разразился диким ржанием, будто наконец дождался представления, ради которого сюда ехал.
Я спросил, в чем дело. И он сказал, чтобы я посмотрел на свою рожу в зеркало. Тогда я потребовал у притихшей англичанки зеркало. И она нехотя дала мне свою пудреницу. И при этом пробормотала:
– Ничего страшного… Всего лишь знак любви. На это нельзя обижаться.
Пуще прежнего заржал Харьковский. А я взглянул на себя и увидел свой правый глаз совершенно синим. Это был настоящий фонарь. И я взбесился. Я чуть не ударил ее! Чуть не сделал ей такой же фонарь.
Она принялась усердно извиняться:
– Ну прости меня. Прости, миленький! Я не хотела… Я не ожидала, что у тебя такая чувствительная кожа. Зато это говорит о том, как я тебя люблю!..