Пароход Бабелон - страница 27



Он снял папаху. В ухе тускло блеснула качнувшаяся серьга. Свежий ветерок облетел влажные вьющиеся волосы, облепил смоляную жиденькую бородку.

Лошади пахли дождем и лесом. Земля казалась мягче и глубже, чем вчера. Ее угольная чернота, в которой без учета пропадали и свет, и звук, и люди – опьяняла всех, и комиссара в том числе.

«Я заметил с первых дней войны – стоит кому-то вблизи тебя отдать богу душу, все вокруг сразу становится достойным внимания даром свыше».

Вон птица в небе зависла бухгалтерской галочкой, наверняка забудется-сотрется, а жаль, стоило бы сохранить ее в памяти.

Наверное, нет большего счастья, чем вот так вот, как он сейчас, приблизиться после боя к самому себе, почувствовать вот этот, прочно стоявший во рту вкус чеснока и ржавой селедки, обглоданной им до хвоста под огнем польской артиллерии в том самом леске, что грядою сырою, темною плывет сейчас невдалеке, или вот этот запах жирной галицийской земли и прелой листвы, мешающийся с запахом медицинской повязки на пробитой пулей руке…

– Пошла, шаловливая! – Комиссар двинул Люську широким шагом в сторону предполагаемых позиций врага.


Через полчаса Ефимыч задремал в седле, упершись подбородком в грудь, убаюканный ровным дыханием двойника, владевшего всеми языками его коротких, прерывистых снов.

Из темной незрячей выемки, освобождая себя от всех «точь-в-точь», показался из прошлого вестью далекой губернский город, отражающийся в черной реке. Выглянул вскоре и обозначенный бакенами фарватер.

Неизвестный бакенщик, большой красивый человек в кожаной куртке и с «маузером» на боку в деревянной кобуре, подплывал на лодке к каждому бакену и зажигал лампу «сегодня как вчера», чтобы утром загасить, а вечером снова возжечь огонь света человечества.

«Когда вырасту, непременно стану бакенщиком», – напомнил комиссару двойник высоким детским голосом. По течению широкой реки сплавляли лес, перегоняли гигантский плот до полутора-двух верст длиною, похожий на огромное, безоговорочно послушное плотогону, неповоротливое животное.

Звонко шлепали по воде плицы пожарного парохода «Самара».

– Эй, Самара, качай воду! – кричали с берега комиссаровы сестры и маленький братец Ёська, которые еще мгновенье до того гуляли по Дворянской со строгой немкой-фребеличкой[12] Миной Андреевной по прозвищу Отто Карлович.

Из Струковского сада доносилась медь оркестра. Ее перекрывал сильный и красивый голос синагогального кантора.

Раввин Меир Брук, порхая, словно мотылек, объяснял что-то очень важное на пересечении четырех дорог главе местных анархистов Александру Моисеевичу Карасику, на тот момент уже торжественно отлученному от синагоги, но еще не знавшему, что недалек тот час, когда он будет две недели удерживать фронт против частей атамана Дутова. Потому, наверное, и припал анархист Карасик на колено перед кружившим вокруг раввином.

– Нам бы и этого хватило, не то что манны небесной, – тихо молвил сын Агады[13], протягивая Бруку разрезанное напополам пасхальное яйцо, – но вы же знаете, ребе, Он всегда дает больше, чем мы Его просим.

«Он всегда дает больше, чем мы Его просим. Даже если мы его просим во сне».

И вот уже медоточивая самарская красавица Броня, несмотря на осень, шагнула на лед катка в шароварах, держа за руку дядю Натана, что окончательно переполнило терпение городских властей и после чего те решили провести какое-то немыслимое санитарно-гигиеническое мероприятие.