Песнь Итаки - страница 5
Теперь его волосы отросли, оказавшись темными и кудрявыми. Он хотел было сбрить их, как полагается – но в этих землях, похоже, мужчины придавали немалое значение густоте шевелюры и красоте бороды. Сначала Кенамон счел подобное тщеславие отвратительным, но, проведя здесь некоторое время, понял, что это всего лишь очередное соревнование – ни больше ни меньше. Подобным грешили и мужчины его родины, и вовсе не важно было, чем хвастать: густотой волос, крепостью зубов, силой рук, длиной ног или резкостью профиля. Способы, которыми смертные пытаются возвысить себя или принизить других, столь многочисленны и разнообразны, что иногда поражают даже меня.
– Я захватывал рабов, когда был воином, – выдает Кенамон, сам удивляясь своим словам. Кенамон часто удивляется тому, что слетает с его языка в компании этой женщины, – такое действие она на него оказывает, одновременно пугающее и бодрящее. Пенелопа ждет продолжения, слушает, скрывая осуждение, если таковое и есть, за вечной, словно приклеенной улыбкой. – Помню даже, говорил им, какие они счастливцы, что попали именно ко мне. Да еще и злился, что они не особо благодарны.
Ни один поэт не сложит песни о рабах. Невероятно опасно наделять голосами эти жалкие подобия людей, ведь тогда может оказаться, что они все-таки именно люди…
Война не сострадательна, мудрость несправедлива, и все же люди продолжают молить меня о милосердии.
Будь я мужчиной, такого бы не случалось.
Я пытаюсь пальцами ухватить мягкий морской бриз, позволяю его прохладе ласкать мою кожу, спиной ощущаю тепло солнечных лучей. Это самое большое физическое удовольствие, что я себе позволяю, но даже оно опасно.
Пенелопе, царице Итаки, подарили девочку-рабыню Эос на свадьбу. «Повезло, – говорили все Эос, – ты и сама, наверное, чувствуешь, как тебе повезло, что из того убогого крысятника, называемого домом, из простой, бедной семьи, тебя на корабле отвезли к далеким берегам, одели в красивый наряд и приставили служить царице».
Имя Эос не прославят в песнях; ее история лишь добавила бы сложности, запутав слушателей, когда мне нужно будет сосредоточить их внимание на других вещах.
У кромки воды ненадолго воцаряется тишина. Подобное молчание непривычно обоим людям, сидящим на этом уступе. Конечно, они привыкли к множеству разновидностей безмолвия – тишине одиночества, потери, глухой тоски по несбыточным вещам и тому подобному. Но тишина уютная? Тишина, разделенная на двоих? Это им обоим незнакомо, но не сказать чтобы вовсе уж неприятно.
– Амфином пригласил меня потренироваться, – наконец говорит Кенамон.
– Полагаю, ты отказался?
– Еще не знаю. Он же не станет есть или пить со мной, ведь это может быть расценено как признание меня в некоторой степени равным ему, а то и как стремление заручиться моей дружбой, усилив свои позиции среди женихов. Но если мы, два воина, сойдемся в чем-то далеком от сватовства или политики – я сейчас о военном искусстве, – тогда это допустимо и не может иметь никакого двойного смысла. Думаю, его приглашение имело благую цель.
– Думаю, если он не может привлечь тебя на свою сторону, благоразумно с его стороны было бы покалечить или хотя бы серьезно ранить тебя во время тренировки, будто бы случайно, – замечает она, лениво следя глазами за ярким пятном на ближайшем кусте – то ли за крылом бабочки, то ли за блестящей спинкой жука; прелестное существо алого цвета занимает царицу Итаки больше, нежели привычные разговоры о предательстве и смерти.