Читать онлайн Андрей Тавров - Письма о поэзии. (Статьи и эссе)
Замечание от автора
Эта книга состоит, в основном, из эссе о поэзии, размещенных в ЖЖ «Русского Гулливера», издательского проекта, в котором автор задействован как главный редактор. Они носят преимущественно практический характер, сделаны «на ходу», «начерно», как «судовой журнал» «РГ» и родились из активного наблюдения за процессами, происходящими в современной культуре и в современной поэзии. Несколько статей, связанных с ролью христианства в деле самоосмысления культуры, были опубликованы в московских журналах. В книгу включено так же предисловие к гранж-эпосу В. Месяца «Норумбега».
Раздел 1
Запретный огонь реальности
Вопрос
Выступая на одном из недавних вечеров поэзии, я рассказал о том, как ездил недавно в колонию для несовершеннолетних и общался там с ребятами. Мне тогда, в очередной раз, пришлось задуматься о том – что я им скажу, как мне можно их зацепить, вывести на разговор, помочь им увидеть мир и свою жизнь не через «щель амбразуры» деструктивной семьи и ее разрушительных установок, не через матрицу понятий, усвоенных в несвободе, а с более высокой и творческой точки зрения. Мы все вооружены встроенными программами, но они, те, кто обитает в колонии, об этом еще не знают.
И тогда, я предложил им ответить на три классических вопроса древности: – Кто я? Откуда я пришел? Куда я иду? Я видел, как лица ребят напряглись. Они задумались. Они задумались довольно-таки серьезно – это было заметно. И тогда я понял, что съездил не зря…
Самое странное заключается в том, продолжил я свое выступление уже на вечере поэзии, что современные поэты, почти никто из них, не задают себе этого вопроса. Хотя цель поэзии всегда заключалась именно в том, чтобы подводить слушателя или читателя именно к ответу на эти три простых вопроса. Поэт от Бога, всегда ставил вопрос о ложном «я» и осуществлял контакт с Я истинным – шаманские и даосские практики, древнегреческие мистерии и трагедии делали то же самое. Для того, чтобы быть, надо разделить природу Бытия, стать с ней одним. Этому во все века учила поэзия. И отступление от Бытия поэзия всегда воспринимала как болезненную трещину через собственную душу, будь то Шекспир, Элиот или Тютчев.
Давайте на миг представим себе, что мы не безумны. Ведь если я не пребываю в состоянии глубокого и неосознанного безумия, меня не может не интересовать вопрос – кто я? Больше того, если я на этот вопрос не отвечу, то все мои дела и слова в жизни – абсурд, фикция. Потому что непонятно, кто тут действует и кто говорит. И непонятно тогда – для чего, собственно. Мы можем сколько угодно размышлять о роли лирического героя или о смерти автора, но мы не задумываемся о его жизни – о своей жизни. И мы не решаемся ответить на этот вопрос – кто я? Либо считая, что и так все ясно (а что ясно?), либо отмахиваясь от него, либо не замечая, как не замечает того, что ест сырую картошку, а не конфету, человек под сильным гипнозом.
Отсюда следует простой и детски ясный вывод, хотя и не очень утешительный, – мы безумны, а король нашей цивилизации (и культуры) гол. В жанре застольной болтовни этот вывод не кажется страшным. Но ведь не вся наша жизнь и не вся поэзия – застольная болтовня тусовки. Если мы не считаем себя жертвами (о, как это увлекает!), нам иногда приходится принимать мужественные решения, подчас ценой жизни. Например, прыгнуть в воду, когда там тонет человек… или сделать вид, что не заметил. А потом не заметить проигранной культуры, истории, проигранной экономической войны. И того, что тебя самого не стало тоже, потому что себя ты тоже проиграл.
Одной своей молодой собеседнице, начавшей путь в «большом бизнесе» и сразу как-то поглянцевевшей и поглупевшей, я задал вопрос, чего она хочет от жизни? Она ответила: я хочу реализации. Тогда я спросил, кто хочет реализации? Она взглянула на меня с удивлением и повторила: я. И тогда я спросил, а кто ты? И дальше мы начали довольно-таки забавную игру. Я предлагал девушке поочередно отказываться от части ее ежедневного бытового багажа и спрашивал, остается ли ее Я с ней? Когда она отказалась (представила на миг, что у нее этого нет) от дома, она признала, что Я осталось. Когда представила, что у нее нет имени, денег, родителей, друзей, – Я оставалось. С небольшим напряжением и после короткого раздумья моя собеседница сказала, что оно все же оставалось. Тогда я попросил ее представить, что у нее нет памяти. Она снова задумалась. И все же через минуту сказала, что Я все равно присутствует, что она его как-то все равно чувствует в груди. Тогда я попросил представить, что тела у нее тоже нет. Она слегка наморщилась и через несколько секунд призналась, что Я никуда не ушло. Оно жило в верхней части груди – теплое, едва уловимое, светящееся, не имеющее начала и конца.
Это было замечательно!
Но ведь обитала-то она и действовала в социуме так, что это бессмертное, превышающее деньги, начальников, престиж, и даже смерть тела Я – в расчет не бралось. В расчет бралось все что угодно, но только не она сама.
Поэт, не ответивший на вопрос, кто я? это поэт новой формации. Поэты новой (кстати очень быстро устаревающей, прямо на глазах) формации не пытаются «облившись слезами над вымыслом» увидеть то, куда этот вымысел тычет пальцем – самого себя. Их вечно интересует что-то другое – поток своих мыслей, например, погружающий их в транс. Когда мы не замечаем собеседника, потому что «думаем думу о «себе», а потом словно просыпаемся, пытаясь понять, что от нас хотят, и, наконец, начинаем отвечать на вопрос, – мы в трансе, мы под сильным гипнозом.
Мастер не бывает под гипнозом. Он не дает себя загипнотизировать ни афинской черни, ни московской матрице. А если и ощущает на себе гипнотическую силу сна наяву, то снова и снова задает себе вопрос – кто я?
Вопрос, без ответа на который нельзя стать ни поэтом, ни гражданином, ни мужем, ни солдатом и ни президентом. Разве что – президентом новой формации, мужем новой формации и поэтом новой формации.
Однако, все крутится, скажете вы. Армия принимает присягу, транспорт ходит, президент выступает по ТВ, преступники воруют, а поэты пишут.
А я отвечу – похоже на компьютерную игру, правда?
И еще я скажу: раздерите на себе рубаху, пойдите в ночной сад, посмотрите на небо. Или на гроб в церкви. Или на крещение младенца. Рубаху, впрочем, можно и не драть.
Стихотворение – преступление против смерти
Мне хотелось бы сформулировать некоторые мысли, которые пришли ко мне в результате участия в «круглом столе» во время Самарского литературного фестиваля. Мое выступление на нем проходило на фоне высказываний участников, утверждавших, что язык изменился, литература изменилась, языковая среда, погруженная в густую сеть медийности, изменилась тоже и что, учитывая все эти факторы, нужно создавать именно такую поэзию, которая будет соответствовать спросу изменившейся языковой ситуации, причем делать это играя и веселясь.
Такая позиция показалось мне более жертвенной, чем это может допустить себе творческий писатель, берущий на себя ответственность за свои высказывания в прозе или в поэзии. И в ответной реплике я сказал, что писатель может не обслуживать болезненные или легковесные процессы, «сложившиеся» (интересно, кто именно их складывал?) в области литературного творчества, но формировать, создавать литературу заново. Формировать языковую среду, а не следовать ее ниспадающему в технологии течению. То есть из позиции веселящейся жертвы перейти в позицию творца.
Это первое.
Второе. Обращали ли вы внимание на то, что в процессе развития европейской культуры и литературы все более интенсивной становится функция стихотворения как преступления. Поэзия Гомера или Сапфо не могла быть политически преступной. Поэзия Ли Бо или Вергилия тоже. Вернее, преступность этих стихов была поощряема их современниками, ибо преступность стихотворения, его функция переступания через обычно неподвижные рамки – этические, мировоззренческие, а самое главное – через рамки, отделяющие единый и вечно новый строй мира от бытовых окаменевших истин в традиционных обществах, еще помнящих о пророческой и шаманской функциях поэта, – эта сакральная преступность считалась основной функцией стихотворения, которая была востребована коллективным сознанием общества, как примерно была востребована священная преступность дионисийских радений или европейских средневековых карнавалов. Крайний ее случай, когда отождествление преступности поэзии и преступности как образа жизни привело Вийона в тюрьму.
Остановимся здесь на том, что поэзия изначально содержит в себе элемент преступления против дряхления, против устаревающей структуры жизненного уклада, норм «уставшего» времени. Но постепенно, в связи с тем, что общество становилось все менее традиционным, все менее осознающим свою корневую систему, растущую вверх, к небу, пере-ступающее стихотворение становится преступным в самом обыкновенном, политическом смысле. За раннюю лирику Пушкин отправляется в ссылку. За позднюю – замалчивается, игнорируется. Его наследник Лермонтов за знаменитое стихотворение «На смерть поэта» отправлен на Кавказ.
Дальше больше. Мандельштам, Введенский, Хармс и др. Ахматова гордилась, что у нас за поэзию убивают, но чем больше общество уходит от истоков и норм жизни, тем больше на его фоне сакральная преступность стихотворения становится политической преступностью. Происходит подмена, особой гордости не предполагающая. Бродского судят и высылают явно не за тунеядство, но за неясно осознающееся именно политическое преступление, перепутанное с сакральным. Сакральна теперь только политическая власть. На этом фоне поэзия выглядит значительно. Можно сказать, что политика переключила регистр значительности, находящейся в сфере сакрального бытия, в регистр сакральной политики. Проще говоря, теперь политика, а не Бог, делает поэзию значимой, и неважно, Бедный ли ты Демьян или Иосиф Бродский.
Далее общественная мысль делает очередной виток, утверждая безудержную свободу, декларируя, что в современной поэзии быть гением неприлично, что прилично хорошее образование или отсутствие оного – лишь бы было весело и нетотально. Гений опасен, как и Бог с Его страшными, по Рильке, Ангелами. Нам не нужны Достоевские и Данте, потому что они ведут к мировым войнам, вместе с Ницше и Гоголями. Нам нужно унифицированное общество, где все ходят в джинсах и пишут любые стихи, которые в мире однородности, в мире конечных вещей (других современное общество не знает и принципиально не хочет знать) не могут быть преступными. И высказывание о том, что гением быть неприлично, – это обратная сторона неприличности «преступной поэзии». Но поэзия, перестающая быть преступной, – больше не поэзия. Стихотворение всегда было и будет именно преступлением. Именно в этом свойстве сокрыта и таится его высвобождающаяся в скачке от мира конечных вещей к миру бесконечной величины – энергия. Как электрон, переходя с орбиты на орбиту, пре-ступая, высвобождает энергию, так и стихо-творение высвобождает взрыв животворной силы, исправляющей «стареющее время», когда совершает свое сакральное преступление.
Сегодня оно звучит как преступление стихотворения против смерти.
Исчезновение преступной поэзии, обновляющей мир, как это происходит на Масленицу или во время карнавала, ведет к смерти общества, ведет к смерти нас и наших детей. Общество, противящееся ПРЕСТУПНОМУ ОБНОВЛЕНИЮ, вымирает.