Плавучий мост. Журнал поэзии. №4/2018 - страница 5



Послесловие автора

Чтение

Альвеолы и нёбо, и в косу заплетённый язык —
вот и всё для работы.
Кафедрального воздуха – непостижимы азы.
В переплёт попадает судьба, переплёты судьбы – в переплёты
книг. Итак, дальше – чтенья пустая возня,
а в финале – самшитовый ларь примечаний.
Кавалерова бред. А Сореля казнят, —
это всё обсуждалось за чаем.
Под дождём пролежу: словно тучи тома словарей,
карасями в пруду проплывают герои-любовники.
Как бездарно в четвёртом абзаце запел соловей.
Чья-то смерть. Подозрительны все, исключая садовника.
Как невеста в слезах – рюмка водки на круглом столе,
её выпьет усталый усатый полковник,
он влюблён, он влюблён уже с лишком сто лет,
но Опискин ему это и через триста припомнит.
Спать пора, но не вам, а героям в последней главе,
муравейники букв скоро кончат своё мельтешенье.
Свет луны задрожал на странице, ах, нет – на траве,
и любовники спят – добродетельны их прегрешенья.
Вам захочется встать на ступени, где номер страниц,
уколовши стопу об иглу единицы,
и, скакнув за штакетник таких единиц,
рисковать зацепиться за угол страницы.
Как вы будете там благородны, любимы, нежны,
вы заставите плакать злодея,
вы добьётесь руки обедневшей девчонки-княжны,
и рука её в вашей руке станет – о! – холодеть, холодея.
В двух абзацах у вас народится пятнадцать детей,
старший сын, поспешив, попадёт в декабристы,
дочь с гусаром сбежит… ну, живите, живите скорей:
остаётся четыре страницы…

«В небездождливый день про муки Себастьяна…»

В небездождливый день про муки Себастьяна
со мною букинист калякает с утра.
Мне – девять лет. Я не секу поляну.
Я – безотцовщина. Меня любить пора.
В то время братьев Гримм – сиамскою четою
я почитал. И кровожадно Гримм
чинили справедливости, ну что я
мог возразить? Я свято верил им…
Дочь букиниста – хилая Рахиль,
Её глаза – две жидких полусферы
навыкате. Её крутил рахит,
но я влюблён и объяснился первым.
Мы – лоскутами шитая семья,
читаем «Бовари», старик сидит в пижаме,
скулообильна девочка моя.
(Она погибнет через год в пожаре.)
Старик речист, как ушлый иудей,
он репетирует лицом, как обезьяна.
…из тла смешно подглядывать людей…
отпущен год на муки Себастьяна…

Репортаж из роддома

Он – астронавт на материнских водах, лишайная копилка атавизмов,
плывёт внутри сферической свободы, раз пуповины полихлорвинил
его от бездны отсоединил. Не наблюдая собственной отчизны,
плывёт и спит зажмуренная рыба в рубашке из внутриутробных сил.
Над ним виляет космос по Лапласу, летает плоский ангел, как фанерный,
и звёзды раскрываются вокруг и хлопают, раскрытые, как зонт.
А он плывёт и видит сны отца вперёд того, кто их задумал первый,
он видит мать, а у неё внутри – свернувшийся улиткой горизонт.
Он выплавляется из плесени зачатья. Вдали мелькают фосфорные свечи
далёкой рампы. И фанерный ангел в него бросает белоснежный щит:
от холода зрачки затвердевают, и он вмерзает в движущийся глетчер,
сейчас он сбросит взорванный скафандр, и аварийный зуммер запищит…

«Всё кончено. И бог молекулярен…»

Всё кончено. И бог молекулярен.
Он вместо снега ссыпал алфавит:
его язык в Перми непопулярен,
на нём уже никто не говорит.
При въезде в Мотовилиху – тюрьма
(а город не заметит этой раны),
там, шмона опасаясь, уркаганы
рассказывают сказки дотемна.
Воронами заряженные рощи
просалютуют, залпами треща,
когда заика-пёс из фразы «Ав-ва отче…»
лишь первый слог сумеет прокричать.
Я был всегда, а город народился.
Я не успел моргнуть, а он – стоит: