По грехам нашим - страница 17
Она поспешно прошла в свой угол.
«Хромает», – впервые отметил Щербатов.
И всё так же поспешно возвратилась к столу.
– Значит, Матрёна и с того света лечит? – Щербатов усмехнулся.
– Во-первых, не Матрёна – это простонародное, а Матрона, по латыни почётная женщина. Во-вторых, и все-то исцеления с того света идут.
Она полистала книжицу, видимо, отыскивая подходящий пример – и нашла: женщина страдала раковой опухолью, дважды приезжала к раке, молилась и прикладывалась, а когда через какое-то время обратилась к врачу, опухоли прежней не обнаружили…
– А кто она такая, Матрёна? – и невольно потянулся за книжкой. Перелистнул одну страницу, другую и вздохнул сокрушенно: – Нет, не верю я этому, и всю жизнь не верил – и теперь не поверю. Это дело Матрён.
Лицо Наташи даже исказилось:
– Да что вы в самом деле, Петр Константинович!.. Сами лгали семьдесят лет, потому и считаете, что все лгут!
– А это когда же мы лгали? – с недоброй усмешкой попытал Щербатов.
– Строили коммунизм – рай на земле! А людей морили голодом, истребляли. Это что, не ложь?
– Это не ложь. В капиталистическом окружении, следовательно, недостижимо…
– И вы решили сами стать капиталистами – опять ложь!
– Не к месту, не к месту такой разговор, оставим его…
И вновь Щербатов почувствовал себя больным. Он замечал, что такая перемена нередко в нём повторяется. Однако продолжали мирно беседовать, подогревали чай, закусывали бутербродами с красной рыбой – примирение полное.
И долго еще они могли бы беседовать, но Щербатов чувствовал себя всё хуже. Принял четвертинку, вызвал такси и неожиданно сказал:
– Наташа, разрешите мне взять для ознакомления Евангелие или Новый Завет – не знаю, как правильнее… И вот эту Матрёну.
– Нет, Петр Константинович, Евангелие я вам не дам – у нас с мамой одно на двоих. А Матронушку – пожалуй, возьмите с возвратом…
И вновь Наташа проводила его до такси и даже сказала по-своему напутье:
– Берегите себя, Петр Константинович.
За последующие две недели Щербатов стал замечать странное явление. Он как будто раздваивался, или уже раздвоился. Оставаясь наедине с собой, он обычно бывал сосредоточен и хмур, перебирал или перекладывал с места на место свои служебные бумаги, доклады, отчеты, хранимые выступления; просматривал книги, как если бы готовился к предстоящему рабочему дню. И в то же время он сознавал, что ничего ему уже не понадобится, но собрать всё это и спустить в мусоропровод было бы неловко – почти на каждой бумажке значилось его имя. И он смирялся: пусть что хотят, то и делают – и начинал нервничать внутренне. Иногда даже закуривал сигарету. И хотя из головы не выходило приближение предопределённого, он звонил сослуживцам, знакомым, спокойно обсуждал второстепенные вопросы, давал советы, которые, впрочем, он догадывался, никому не нужны. И ему звонили – советовались, просили подсказать, и он давал советы и делал подсказки. И никому он не жаловался на свою судьбу, не говорил о своей роковой болезни и состоянии.
В одиночестве Щербатов чувствовал себя не то чтобы крепким и здоровым, но всегда мужественным, человеком с достоинством.
Но стоило появиться рядом кому угодно – будь то жена или сослуживец, как Щербатов тотчас менялся и внешне, и внутренне. И сам он сознавал это и даже чувствовал: подошвы вдруг мякли, колени слабели, и на ходу он пошаркивал ногами; руки обвисали, голова клонилась, его пошатывало, и лицо становилось требующим сострадания. И особенно менялся голос, от чиновничьего тона ничего не оставалось. Говорить он начинал как будто заискивающе, с печалованьем.