По странам и страницам: в мире говорящих книг. Обзор аудиокниг - страница 34



Ну и, наконец, в третьей части нашего Марлезонского балета на сцене появляется уже сама смерть – не старуха, но женщина, да еще и не последнего разбора. «Дыша духами и туманами, она садится у окна» и откладывает в сторону свою верную косу – отнюдь не девичью красу, но чертовски острый сельскохозяйственный инструмент. Очевидно, последняя каким-то образом роднит свою хозяйку с трудовым крестьянством, иначе как объяснить явную симпатию автора, который и сам в свое время в полном соответствии с названием своего раннего романа поднялся с земли, поскольку родился в семье батраков, к своей героине? И вот эта милая сударыня, которая не любит, чтобы ее называли «сударыня», хотя собственным именем не обладает, ибо «смерть» (со строчной, а не заглавной буквы) имя не собственное, но нарицательное, – так вот эта дама затевает некие странные взаимоотношения с одним еще более странным виолончелистом, который, в свою очередь, столь одинок, что «заключил союз со своим псом на предмет того, что каждый из них будет видеть другого во сне».

Отдельная песня – обращение автора со словом. Думаю, прав переводчик этой книги Александр Богдановский: язык для Сарамаго – не строительный материал и не подручный инструмент, но инертная и зачастую враждебная среда, которую надлежит взламывать, вспарывать, крушить и перекраивать. В этой связи вспоминается фраза из романа Льва Славина «Ударивший в колокол»: «Герцен гнул язык по своей прихоти, каламбурил, забавлялся игрой слов. Могучий русский язык был в полном его подчинении, лежал у его ног, как влюбленный в хозяина пес, ластился к нему». Замените Герцена на Сарамаго и русский на португальский и получите довольно точное описание творческой манеры автора «Перебоев». Кстати, далее у Льва Славина Герцен восклицает: «А с языком не надо обращаться бережно. Язык от этого хиреет. Язык надо ломать, подбрасывать в воздух, низвергать с высоты, разбивать и лепить заново. Надо сдирать с него шелуху обыденности, и тогда он воссияет!» У Сарамаго язык именно что сияет. И спасибо замечательному переводчику Богдановскому, что в переводе на русский он (язык, а не переводчик) сияет тоже.

Собственно, об отношении Сарамаго к языку, к живому слову, будь оно написано или произнесено, лучше всего сказал сам писатель: «Со словами вообще следует держать ухо востро, они переменчивы не хуже людей». «Слова страшно подвижны и текучи и меняются день ото дня, они зыбки как тени, да они и есть тени и существуют в той же степени, в какой и не существуют, это мыльные пузыри, еле слышный рокот моря в витой раковине, срубленные стволы». К тому же «слова очень часто производят действие, обратное предполагаемому и тому, ради которого были произнесены».

В качестве примера весьма характерных для Сарамаго каламбуров приведу один из них: «Впервые в жизни смерть узнала». Как вам оксюморон? А затем уже совершенно другим тоном: «Смерть знает о нас все, и потому, должно быть, она так печальна».

Впрочем, не будем впадать в элегическое настроение и тешить себя иллюзиями. «Перебои в смерти» – всего лишь поэтическая вольность, мысленный эксперимент, фантастическое допущение или, если хотите, «заклинание смерти искусством». Иначе, если б смерть действительно «поняла, что художнику, занятому своим делом, мешать нельзя», мы бы сегодня читали последний, оставшийся незавершенным роман Жозе Сарамаго «Ружья и алебарды», который был бы благополучно дописан автором и переведен на русский, скажем, тем же Александром Богдановским. Увы, не читаем. Довольствуемся тем, что автор успел написать, и ждем новые яркие имена – пресловутых «молодых львов», что придут на смену. Должен же кто-то поднять упавшее знамя – чтоб «веселило и вселяло»?