Под крышами Парижа (сборник) - страница 21
Он абсолютно не мог уразуметь моей занятости ребенком, наших ежедневных прогулок, моих стараний ее веселить, развлекать и наставлять, а также терпения, с которым я выслушивал ее идиотские вопросы, ее непомерные требования. Он, естественно, не имел ни малейшего представления о радости, которую она давала мне. Было очевидно – пусть он, возможно, не хотел признать этого, – что она была моей единственной радостью. Вэл всегда была на первом месте. Это раздражало всех, не только Морикана. И особенно мою жену. Общепринятое мнение гласило, что я старый болван, который портит своего единственного ребенка. И правда, со стороны это так и выглядело. О сути же этой ситуации, или этих отношений, я бы не спешил поведать даже самым близким друзьям. Ирония, однако, заключалась в том, что именно те, кто в открытую попрекал меня, сами совершали такие же глупости, обнаруживали такую же непомерную привязанность к своим чадам. Что до Вэл, то она была моей плотью и кровью, зеницей моего ока; и единственное, о чем я сожалел, так это о том, что не мог посвятить ей еще больше времени и внимания.
Примерно в это самое время все мамочки заинтересовались танцами. Некоторые еще и пением. Очень славно. Достойно, как говорится, одобрения. А что же детки? Учили ли их тоже петь и танцевать? Отнюдь. Это придет позднее, когда они достаточно подрастут и можно будет отправить их в балетный класс или еще куда в угоду какому-нибудь дурацкому поветрию, которое мамочки сочтут обязательным для культурного развития своего потомства. В настоящий же момент эти мамочки были слишком заняты культивацией своих собственных скрытых талантов.
И настал день, когда я научил Вэл первой в ее жизни песне. Мы топали домой по лесу; я посадил ее на плечи, поскольку ее ножки устали. Вдруг она попросила меня спеть.
– Какую песню ты хочешь? – спросил я и затем повторил бледную шутку Авраама Линкольна насчет того, что он знал только две песни: одна была «Янки Дудл»[73], а другая нет.
– Спой ее! – попросила она.
Я спел, и лихо. Она подпевала.
Когда мы дошли до дому, она уже знала слова наизусть. Я был в полном восторге. Само собой, что мы запевали ее снова и снова. Янки Дудл то и Янки Дудл се. Янки Дудл денди, и к черту отстающих!
Морикан не проявлял ни малейшего интереса к таким развлечениям. «Бедный Миллер!» – возможно, говорил он себе, имея в виду то странное впечатление, какое я, наверное, производил на окружающих.
Бедная Вэл! Как обливалось кровью мое сердце, когда на ее попытку обменяться с Мориканом парой слов следовал категорический отказ:
– Я не говорью английский.
За столом она постоянно раздражала его своей глупой болтовней, которую я находил восхитительной, и своими плохими манерами.
– Ее следует приучать к дисциплине, – говорил он. – Ребенку вредит такое внимание.
Моя жена, придерживаясь того же мнения, встревала с монотонностью курантов. Она оплакивала все свои попытки, предпринимаемые в этом направлении, которые я-де срывал; она давала понять, что я испытываю дьявольское удовольствие, наблюдая за дурным поведением нашего ребенка. Но она, естественно, не согласилась бы с тем, что ее собственная натура сплошь из железа и что в дисциплине она видит единственное спасение.
– Он верит в свободу, – говорила она таким тоном, как будто идея свободы абсолютный хлам.
Чему вторил и Морикан:
– Да, американский ребенок – это маленький варвар. В Европе ребенок знает свое место. А здесь он правит.