Покаяние пророков - страница 25



– Может, это и неплохо, Кондрат Иванович?

– Неплохо? – возмутился тот.

– Мы ведь к тому и пришли: живем, как на острове, разве что червей не едим. Ты же мог уехать в цивилизованную Германию? Мог. А уехал в дикие Холомницы.

– Ты теперь знаешь, почему я уехал. – Комендант несколько сбавил напор. – Да и не про меня речь. Ты молодой, сорока нет, в девках засиделся. Промахнешься в первый раз, во второй жениться будет поздновато. Послушай меня, присмотрись! Может, она проникла к тебе в крепость, чтоб головенку смахнуть, как Юдифь Олоферну?

– Лет десять присматриваюсь, хватит.

– Та, что первая приезжала, – вот тебе пара была. Мы с ней на скамеечке посидели вечером, поговорили… Как звали ее? Наталья Сергеевна? Вот с кем можно в хижину, на берег Карибского моря. Умная женщина, развитая.

– Слишком умная! – усмехнулся Космач. – Вот с такой&то как раз и пропадешь. Что на острове, что в скиту.

– Да что ты понимаешь? – обиделся Комендант. – Ну, женись на своей необразованной кержачке. А я посмотрю, как ты через полгода взвоешь.

– Моя кержачка сдала за десятилетку и владеет четырьмя языками. Это не считая русского и английского. Правда, английский она наверняка забыла.

Кондрат Иванович изумился, вытянул губы трубочкой. Он считал себя чуть ли не полиглотом, хотя Космач слышал лишь песни на испанском, некое бормотанье на немецком, и то по пьяному делу. Больше он пел на русском «Куба, любовь моя…».

– Ну и какие, например?

– Древнегреческий, арабский, арамейский. Ну и древнерусский.

Комендант и глазом не моргнул, разве что чуть подзатянул паузу.

– Сбегай к Почтарю и принеси еще один флакон. Я бы сам, но он опять отравы даст… А я тебе другую историю расскажу!

– Не могу! – Космач встал. – Конь не поен, вода не ношена, печь не топлена, и боярышня почивать изволит после дальней дорожки. А ну как проснется, а меня нет?

Комендант лишь вздохнул тяжело.

– Скоро тебя водорослями накормили. Эвон как запел…

2

Мастер

Академик начал умирать в ночь с пятницы на субботу, как и положено много пожившему на свете и благопристойному человеку, в собственной постели, в стенах просторного, заставленного книгами кабинета, но в присутствии одной лишь сиделки, стареющей, сутулой секретарши. Она дежурила бессменно вот уже двое суток, как только случился очередной микроинсульт и восьмидесятивосьмилетний старец впал в состояние между жизнью и смертью, лежал в полубессознательном состоянии, не отвечал на вопросы, однако изредка будто просыпался и просил сделать укол.

Лидия Игнатьевна за все это время глаз не сомкнула, встречала и провожала врачей, устраивавших консилиумы прямо возле умирающего, людей, узнавших о критическом состоянии академика, надоедливых, беспардонных журналистов, и от всего этого сильно притомилась, задремав в кресле у кровати, но ни на мгновение не выпустив дряблой старческой ладони.

Известный на весь мир ученый и на смертном одре оставался таким же, как в жизни, – непроницаемое бледное лицо, бесстрастные и чуть оловянные от внутренней сосредоточенности глаза, неспешные и ничего не выражающие движения, тем более никак не изменился скрипучий, однотонный голос. Эта его закрытость была тоже знаменита, особенно после того как он получил Нобелевскую премию и данное журналистами прозвище Мастер – эдакий намек на масонство. Как только пресса ни пыталась снять с него маску, возбудить и даже вывести из себя, чтоб заглянуть внутрь, – лауреат оставался стоически спокойным и почти бесчувственным. Однако пробывшая рядом с академиком, пожалуй, лет сорок Лидия Игнатьевна настолько изучила образ жизни и нрав Мастера, что определяла его состояние по неуловимым для чужого глаза деталям: как он держит карандаш, носит шляпу, какого оттенка тяжелые, мясистые мочки ушей, даже – какой ветер исходит, когда он движется по коридору или приемной.