Поля Елисейские. Книга памяти - страница 9



Таким образом, мы должны смириться с очевидным фактом: «мемуары» – понятие, с трудом применимое к «книге памяти» Василия Яновского, которая, помимо своей историко-литературной ценности, представляет интерес прежде всего как образец замечательной, изящно-раскованной русской прозы, не считающейся с традиционными жанровыми канонами и подчиняющей прошлое «законам искаженной (личной) перспективы».

«Поля Елисейские» обладают той «особой степенью жизненной заразительности», которая, как считал Павел Муратов, придает мемуарам художественную значимость и делает их интереснее любой развлекательной беллетристики: «Хороший мемуарист непременно должен быть наделен этим повышенным чувством жизни, которая выражается в его отношении, в подходе к вещам, людям и событиям. Он вовлекает нас кратчайшим путем в опыт иной жизни, который становится как бы нашим собственным опытом. Выбор и ритмика слов уступают здесь место выбору и ритмике запомнившихся, записанных, “восстановленных” моментов из той бесконечности их, из которой состоит всякая человеческая жизнь»[38].

И пусть тот же Муратов признавал, что «мемуары, даже прекраснейшие из них, <…> не принято называть произведениями искусства», мы смело можем отнести «Поля Елисейские» к вершинным достижениям русской прозы второй половины XX века, которая, увы, не так уж часто баловала нас бесспорными шедеврами.


Николай Мельников

Поля Елисейские. Книга памяти

Aux morts on ne doit que la vérité.

Voltaire[39]

Я должен вас предупредить, чтобы вы не удивлялись, если я буду о мертвых повествовать, как о живых.

В. С. Я.

I

Мыс Доброй Надежды.
Мы с доброй надеждой
Тебя покидали.
Но ветер крепчал…
Борис Поплавский

Великая русская эмиграция вымирает. Один за другим ушли, «сокрылись» классики и эпигоны. Кладбища распростерли свои братские объятия. Кто упокоился под Парижем или Ниццею, кто за Нью-Йорком и в Калифорнии. Над прерией звучит призыв трубача:

«И кому суждено будет во поле лечь, того Господь Бог помяни…»

Вот Бердяев в синем берете, седой, с львиною гривой, судорожно кусает толстый, коротенький, пустой мундштук для сигар. Вон Ходасевич нервно перебирает карты больными, обвязанными пластырем зелеными пальцами; Федотов пощипывает профессорскую бородку и мягким голосом убедительно картавит. Фондаминский, похожий на грузина, смачно приглашает нас высказаться по поводу доклада; Бунин, поджарый, седеющий, во фраке, с трудом изъясняется на одном иностранном языке.

Где они…

А между тем внутри себя я всех вижу, слышу, узнаю. Правда, я не могу больше пожать их теплые руки, прикоснуться к плоти, ощутить запах. Но нужно ли это?

Ведь такой нежности, которую я испытываю в настоящее время, такой боли и жалости я тогда, в пору общения, в себе не обнаруживал. Значит, смерть и время, отобрав одно измерение, прибавили другое… И теперешний образ всех наших былых спутников если и несколько иной, то отнюдь не менее реальный, не менее действительный.

Что остается на долю художника, продолжающего свою бесконечную тяжбу с необратимыми процессами? Воплотить в своей памяти этих собеседников вместе с вновь осознанным чувством боли, нежности!

И пусть эти живописания часто искривляются, подчиняясь законам искаженной (личной) перспективы. Чем больше таких откровенных, субъективных свидетельств, тем шершавее, грубее, быть может, образ, но и массивнее, полнее. Так, два глаза, направленные под несколько различным углом, воспринимают отдельно предмет плоско, но воспроизводят его в конце концов объективно и выпукло, уже в трех измерениях.