Последний год - страница 51



– Полноте, зачем мне? – Наталья Николаевна подняла глаза, вздохнула и умолкла.

Екатерина Ивановна подошла ближе и склонилась к племяннице:

– Не пойму я тебя, Наталья, проста ты перед богом или всех перехитришь?

Наталья Николаевна бросилась обнимать обожаемую тетушку, потом засобиралась домой. Право, не надо было ездить сегодня в Царское!

Глава двадцать первая

– Как раз вовремя пожаловали, Владимир Федорович! Будете за цензора!

– Весьма неожиданное и не очень лестное предложение.

– Зато окажете важную услугу редактору «Современника», впавшему в сомнение.

Пушкин нашел в рукописи нужное место.

– Послушайте и скажите без обиняков, Владимир Федорович, могут ли пройти через нашу мнительную цензуру хотя бы такие строки о событиях памятного тысяча восемьсот двенадцатого года?

«Все говорили о близкой войне, – читал Пушкин, – и, сколько помню, довольно легкомысленно. Подражание французскому тону времен Людовика XV было в моде. Любовь к отечеству казалась педантством. Тогдашние умники превозносили Наполеона с фанатическим подобострастием и шутили над нашими неудачами…»

– Вступив в должность цензора, позволю себе спросить, Александр Сергеевич, что это за рукопись? – перебил Одоевский.

– Записки одной дамы.

– Умное и, признаюсь, язвительное перо. А поскольку цензоры наши не принадлежат к рыцарству, то полагаю, что язвительную даму ожидают весьма вероятные неприятности.

– Имейте, Владимир Федорович, терпение, как пристало добропорядочному цензору! Дама, составившая записки, повергает на ваш суд дальнейшие свои воспоминания. Речь пойдет о событиях после начавшегося нашествия Наполеона.

«Гонители французского языка и Кузнецкого Моста, – продолжал читать Пушкин, – взяли в обществах решительный верх и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита, а принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедывать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни».

– Еще более меткое, но однобокое изображение тогдашнего дворянства, – не выдержал Одоевский. – Разве среди знати нашей не было истинных патриотов? Утверждаю – были!

Пушкин слушал, усмехаясь.

– Не след цензору, – сказал он, – спускаться до спора с ничтожным автором. Вижу, однако, сколь быстро цензорская должность портит характер, Владимир Федорович.

– Помилуйте, Александр Сергеевич… По собственному соизволению произвели вы меня в цензоры, но это еще вовсе не значит, что можете присвоить мне и цензорские пороки. Охотно отдаю должное таланту автора, но совершенно уверен, что никто не пропустит в печать подобных сентенций. Ведь это же приговор всей аристократии! Кто, однако, эта необыкновенная дама, составившая столь обличительные записки? Инкогнито?

– Вам, Владимир Федорович, откроюсь. Ищу для журнала живых и нелицеприятных свидетельств о двенадцатом годе. Записки Дениса Давыдова цензура мне кровавит, а запаса у меня нет. Вот и решил печатать мое давнее рукописание.

– Тем более не пропустят, если узнают имя автора. Жажду, однако, полнее ознакомиться с мнимыми записками мнимой дамы…

Окончив чтение, Пушкин рассеянно слушал Одоевского. По-видимому, собственные его сомнения окончательно утвердились. Он еще раз пересмотрел рукопись.

– Пусть будет по вашему решению, Владимир Федорович. Усечем записки, чтобы спасти их от полного уничтожения цензурой. – Поэт отложил рукопись. – А теперь скажите мне, когда же отдадим истинную дань славному двенадцатому году? И что станется с нами, если не будем ни знать, ни помнить подвигов народных? Как ни смирны мы, русские писатели, но каково зависеть от четырех цензур!