Потерянный во времени. И другие истории - страница 8



Вы понимаете, люди рождаются для разного, и чаще всего не для того, для чего их воспитывают семья и школа. Она была рождена быть весёлой без причины, радостно-удивлённой по любому поводу. Давайте, я ещё расскажу вам о ней. Как все члены советской колонии в Лаосе, она скупала часы. Их собирали в тесных дощатых цехах Гонконга, на берегу грязного моря, и всеми возможными и невозможными путями развозили по Азии. Советские вывозили часы в Союз, там перепродавали. И мне, и ей это было противно. И всё-таки мы тоже покупали часы. Однажды, придя с рынка, мы вместе с ней ходили на рынок, она уселась на диван и, глядя на своё тонкое запястье, украшенное тремя разноцветными циферблатами, показывавшими три разных времени, выдала фразу, искупавшую позор нашей мелкой корысти: «Часы как кошка, гуляющая сама по себе. Сами пьют, сами мяучат, сами спят и сами идут, куда хотят…»

Да, она был философ-ребёнок, и иногда я умирал со смеха, видя, какое обиженное недоумение выражается на её бледном веснушчатом лице московского подростка. Однажды на рынке мы остановились у витрины лавки, в которой не было ничего, кроме корня в проволочной шапке. Корень покоился на бархатной подушке. Хозяин лавки стоял в двери и глядел на нас.

– Что это?, – спросила Ира, оборачиваясь к лаосцу. Лаосец был в голубой шелковой рубашке навыпуск, с широкими рукавами, в так называемой «фомвихановке». У него было гладкое коричневое лицо человека, которому может быть тридцать, а может быть семьдесят.

– А ничего, – ответил лаосец.

– А зачем это?

– А низачем.

– А сколько это стоит?, – продолжала допытываться она и даже наморщила лобик и напряжённо посмотрела на меня, ища помощи.

– А сто долларов, – сказал лаосец с той сухостью, которая намекала на то, что и удивление на лице, и настойчивые расспросы неприличны, когда речь идёт о столь самоочевидном предмете, как корень в проволочной шапке…

Вот так. Как мы с ней потом смеялись, вспоминая этот диалог! Вы понимаете?

Я кивнул.

– Кусочки. Камешки. Детальки без сюжета, – сказал он. – Сюжет в жизни, понимаете ли, даруется только героям, а нам, овощам, остаётся только гадать, когда нас, знаете, срежут под корень, соберут с грядки. Вообщем, я оказался недостоин своей свободы, упустил шанс. Проворонил!

Мы рассмеялись оба, сдержанно, как знатоки и ценители.

– Вот так. Второй час, – сказал он, взглянув на часы. – Вот и скоротали время до обеда.


Теперь мы сидели с ним напротив друг друга за столиком в буфете. В этот учрежденческий буфет сходился обедать высший свет тех полутора десятков контор, что были расположены в здании. Кто попроще ходил в столовую. Высший свет в основном состоял из дам, и все они были полными, как на подбор. Они входили в буфет, покачиваясь на высоких каблуках, громко разговаривая, по-хозяйски оглядывая прилавок. Их трапезы были обильны, хотя они беспрерывно говорили о диетах и калориях. Они уставляли столы перед собой тарелками с салатами, с сосисками, с яичницами, стаканами сока, чашечками кофе, блюдцами, на которых пышно громоздились ром-бабы… Плотный, жужжащий рой голосов висел в маленьком буфете.

Мы говорили вполголоса, как заговорщики. Перед ним стояла тарелка с двумя сосисками и зелёным горошком, передо мной чашка кофе. В обыденности этих сосисок и вечного зелёного горошка из консервной банки было что-то ужасное. Даже трагическое. Но это была