Читать онлайн Алексей Поликовский - Школьные рассказы



Благодарности:

Фото на обложке предоставлено Верой Чёткиной, вдовой фотографа Сергея Старшинова (1949-2020), владеющей правами на его архив.


© Алексей Поликовский, 2023


ISBN 978-5-0059-5313-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

УТРО ДИРЕКТОРА РЯБОВОЙ

За дверью уже нарастал шум. И нарастание его Рябова слышала с болью. Этот шум значил, что ничего не меняется в школе и в людях – ничего и никогда. Как всегда, в половину восьмого придя в школу, она успела уже обойти туалеты (проверяла, как нянечки моют) и теперь сидел за письменным столом, просматривая тетрадь с телефонограммами. «Бум! Бум!» – на бегу дважды кто-то ударил в дверь кабинета. Поджав губы, она покачала головой, встала, подошла к окну и отдёрнула оранжевую портьеру. В темноте, в свете фонарей, тянулся к школе плотный поток людей. Она сурово поглядела на чёрные безликие фигуры, тащившиеся по чёрной обледенелый дорожке с портфелями в руках. Идут нарушители и крикуны, тайные курильщики и явные двоечники, умышленные вредители и безответственные озорники. Директорствуя пятнадцатый год подряд, она знала, что никуда от этого не деться: дети, учителя, нянечки, родители, все – и всегда! – ведут себя так, как нельзя, как запрещено (и запрет стократ доведён до их сведения). Бывали на каникулах дни, когда она, душой отойдя от всегдашнего напряжения боя, вечером, за чаем, дома, сама спрашивала себя: «Почему?» Этого она искренне понять не могла. Правила, по которым строилась школьная жизнь, запреты, которые налагались – во всём этом был заложен идеал разумной и правильной жизни. Только – следуй. Только – выполняй. Но, видимо, в человеческой натуре (особенно – в детской) была червоточинка вредности, гнильца упрямства: год за годом и день за днём дети стремились нарушить распорядок школьной жизни, испохабить стены надписями, поломать имущество, сорвать размеренный ход уроков. Сколько раз, поставив перед собой пойманного с поличным несовершеннолетнего варвара, она, чувствуя, что находится на грани терпения, кричала с нервным страданием, выматывая душу и из себя, и из него: «Почему? Ответь, почему? Ну я прошу тебя, ответь, сделай милость, почему ты ведёшь себя так?» Но ни разу никто из сотен пойманных ей нарушителей ничего объяснить не мог. И всё продолжало быть так, как было: каждый день с утра, заранее раздраженная и заранее знающая о тщете своих усилий, она выходила на бой с тысячеголовой гидрой – детским коллективом. Это было уже по гроб. Судьба.

А шум за дверью возрос уже так, что терпеть стало страшно. Она от окна пошла к двери. Ну-ну! Кто там, в вестибюле, дежурный учитель? Кто виноват? Это был тот первый и самый важный вопрос, который она всегда себе задавала, сталкиваясь с беспорядком. Это была её плеть, её палка, с помощью которой только и можно справляться с разнузданной учительской толпой. И толкнула тоненькую дверь кабинета, отделявшую от шума и ора, и вышла. А когда увидела, что там творится, то до глубины души, до последней жилочки всё возмутилась в ней, и взбудораженные мысли, как быки, затопали и застучали внутри головы, за лбом. До какого беспорядка довести школу! Даже слов нет! (есть одно хорошее, русское…) Десятки детей кричали разом. Дети сидели на полу, заляпанном жидкой грязью, натёкшей с ботинок и сапог, стягивали с себя куртки, шапки, пальто, обувь, бросали всё это куда попало, вместе с ранцами и портфелями. Некоторые дрались мешками для «сменки». Другие бегали меж сидящих с хохотом. Один из бегающих был в шапке и варежках, другой в носках. Откуда-то из угла доносился плач. В другом углу двое мальчиков боролись сидя. И била, била дверь, и входили всё новые и новые, и добавляли шума, и гоготали, и пищали, и ревели друг дружке на потеху: «Витёк, смотри, у—у—у!» Ни одного не было, в котором всё было бы в порядке. Старшеклассники с небритыми рожами, в джинсах (а запрещено в джинсах! запрещено!), девочки шестиклассницы с серёжками, – вот сейчас пойду по классам, всё барахло с ушей оборву! – начальная школа без белых бантов. А ведь велела с белыми бантами – так чище, радостнее. Всё не так. И в тысячный раз видя безобразие утра, всей душой возмущалась, как в первый. Но стояла у двери молча. Неужели не поймут? Она надеялась ещё на хорошее в них (а без этой надежды какой ты педагог?), на стыд их рассчитывала, который должен же в людях когда-нибудь проснуться, думала, при виде её хоть что-то осознают, стояла с раздутым в негодовании лицом, набычившись. Выдерживала паузу.

Не осознавали. Не хотели осознать.

Дежурного учителя вообще не было. Вообще! Ну как это понимать? Как понимать, если тысячу раз предупреждала «господ учителей» (так иронических их называла), что дежурить по этажам их прямая обязанность, их долг, что они деньги за это, наконец, получают! От денег никто никогда не отказывался, никто никогда! Как понимать, если на каждом собрании и педсовете ты говоришь об этом, кричишь об этом, талдычишь об этом, не жалея ни горла, ни нервов! Все мозги им, кажется, продолбила! Подписи под графиком дежурств собирала, чтобы увиливать не могли: «Я не знал…» Дважды выговоры дала! Объяснительные собирала! И что же? Опять нет дежурного учителя! И поэтому на этаже невыносимый беспорядок! Невыносимый! И никому, кроме директора, до детей дела нет.

– А ну что тут происходит такое! – перекрывая шум, мощным грудным голосом заревела она, начиная работу. Ту работу, которую изо дня в день приходилось делать за них всех: за безответственно взявшую бюллетень историчку Ольгу Леонидовна, за несдавших планы учителей, за учком, за радиостанцию, за методсекцию учителей физкультуры (роно протоколы заседаний требует!), за пропавшего куда-то дежурного учителя… Одна! – А ну перестали немедленно, я сказала!

Эта фраза, как гиря, с размаху брошенная на чашу весов, тут же перекосила весь образ мира. Жёлтый кафельный пол, измазанный грязью, в серых лужах, качнулся в сторону Рябовой, под её тяжестью. Хаос и шум только что были равномерно распределены по всему вестибюлю. А теперь все устремились от директора прочь. Вверх по наклонившемуся полу, с расширяющимся ужасом в желудке, побежали ученики, таща куртки и пальто, прочь, в углы, на лестницы, по туалетам, лишь бы не попасться под немигающий директорский взгляд. Шум усилился. Вдруг в темени у Рябовой, изнутри, кольнула игла. Исчезла тут же. Она знала, что это значит. И, стоя с неотрывным бычьим взглядом, чувствуя давление на себя и снаружи, и изнутри, говорила себе редко, сама себя не слушая, вперемешку с другими мыслями: «Не надо, Тоня. Не надо, говорю тебе. Не надо. Спазмом дело кончится». Но это звучало слабо и далеко, по сравнению с близким, крупным, глаза занимающим, немыслимо-беспорядочным, дико-орущим движением, из которого вырывалось вдруг и запечатлевалось на сетчатке чьё-то растрёпанное пальто, волочащееся по полу с торчащим из рукава красным шарфом… Тряхнула головой, усилием воли сбрасывая наваждение и освобождая взгляд – надо выделить из толпы кого-то одного, по нему и бить! – покраснела (лицо вдруг, разом, стало свекольно-красным) и закричала вслед улепётывающему Ковалёву из шестого «б»:

– А ну пойди сюда!

Он в ужасе убегал, волоча за собой серое пальто. Шарф выпал и остался лежать на полу. И другие убегали. Дети мчались, пригнувшись, сжавшись на бегу, из-за всех сил работали их локти и лопатки. Их лица, только что бывшие такими разными, вдруг стали похожи. Глаза опустели. Они вбирали головы в плечи, они хотели стать меньше. Мышка, обыкновенная серая мышка, умеющая ускользать в щели, вдруг стала их идеалом. Спинами и затылками они видели, они чувствовали всю грузную, круглую, литую, в тёмное платье затянутую фигуру Рябовой.

– Я тебе говорю, немедленно стой… И подойди ко мне! – фамилии его не знала. – Ты… Ты! Но он зайцем мчался по вестибюлю, виляя, оббегал других, пригибался и огромными прыжками стремился к спасительной лестнице, ведущей на второй этаж (а там – в туалет). – Ты… бездельник! Ты… От страха он выпустил из рук петельку пальто, и оно серой тушкой свалилось в угол и лежало безжизненно. А Ковалёв уже шмыгнул в дверь и через ступеньку помчался вверх, спасая свою жизнь. Он летел по лестнице с пересохшим горлом, с бьющимся сердцем, с матерными словами на губах, в углу которых зудела набухающая лихорадка. А у дверей, ведущих на лестницу, уже возникла маленькая школьная Ходынка – лезли, пихались, бились за право первыми пролезть и тем избежать встречи с Рябовой. Рябова приближалась. И чем ближе она была, тем сильнее бились и толкались маленькие люди в униформах, с портфелями в руках, с красными изгрызенными галстучками и любовно завязанными мамами бантами.

НА ПРОДЛЁНКЕ

Первое сентября был прохладный солнечный день, с резкой светотенью и высоким голубым небом. Шагая к школе по асфальтированным дорожкам между домами, я как-то невольно попадал во власть праздничного настроения. Погода была такая, что трудно было оставаться безразличным к жизни. Чем ближе к школе, тем чаще попадались мне дети, бережно державшие на сгибе руки букеты цветов, завёрнутые в газеты. Хлопали двери подъездов, из домов выходили женщины с семилетками, шедшими первый раз в первый класс. Волосы мальчиков были расчёсаны, вихры заглажены мокрыми расчёсками. У девочек огромные банты. Лица мам и детей были торжественные и взволнованные. Поначалу кто-то холодный и спокойный, живущий в подкорке, надо мной, говорил мне сверху и параллельно всё нараставшему ощущению праздника, что «мне какое до этого дело» и «всё это липа, полная липа». Голос говорил, что не стоит ждать особенной радости от «начала трудовой деятельности» и тем более от продлёнки, на которую распределили меня, за неимением часов. Но постепенно этот голос отдалялся за потоком ярких ощущений и истаивал вдали.

Три месяца назад я окончил институт. Это был первый в моей жизни сентябрь, которые я встречал как учитель. Праздничные чувства окончательно захватила меня. У школы в репродукторы гремели песни. На гаревом футбольном поле строились классы. У каждого класса стоял свой учитель. Я, как не имеющий класса воспитатель продлёнки, стоял в толпе взрослых за микрофоном. Директор, в закрытом вишнёвом платье, с важностью и удовольствием, которое она испытывала от собственной важности, объявила митинг открытым. «К вносу знамени – сми-и-ирно!» Восьмиклассник Агейкин в белых перчатках нёс знамя с необычайно напряженным лицом, который бывает у человека, пытающегося удержать тяжесть и при этом сохранить непринуждённый вид. Он печатал шаг, со стуком ударяя подошвами по асфальту. За ним шли три девочки с широкими красными лентами поперёк груди и, изображая прусский военный шаг, высоко поднимали ноги в белых гольфах. В их фартучках, туфельках и гольфиках было что-то очень детское и совершенно не военное. Сколько этих «выносов» и «вносов» видел я, пока сам учился в школе, сколько слышал речей о том, что мы должны… мы обязаны… нам оказано доверие. «Слово для приветствия предоставляется представителю шефов, секретарю парткома объединения „Союзтяжмашзагранпоставка“ Литкенс Павлу Степановичу!» Голова моя автоматически отключилась. Праздничное чувство, захватившее меня, не имело ничего общего с этими словами и с этим ритуалом; оно было во мне не благодаря, а вопреки речам. Речи (обращаясь к первоклассникам, представитель шефов напоминал о данном им по конституции праве на труд), как бы скучны они не были, не могли закрыть от меня высокого голубого неба с проплывающими курчавыми облаками. Слова, которые произносили взрослые люди, не могли испортить удовольствия, которое я получал, глядя на тяжелые красные гладиолусы, спокойно лежавшие на руках маленькой девочки со счастливыми взволнованными глазами. И даже в лицах лбов-старшеклассников, стоявших слева от меня и не хуже меня знавших, что никакого чуда не будет, а будут «темы» и «параграфы», было радостное волнение и при этом смущение, потому что они смущались своего чувства. В каких небрежных позах они стояли, желая показать, что за лето выросли в мужчин со своим опытом и своими историями!