Читать онлайн Игорь Воеводин - Повелитель монгольского ветра (сборник)



© Воеводин И. В., 2015

© Издание. Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

И придет, как прохожий

Ночь с 19 на 20 мая 1921 года, Урга (Улан-Батор), Монголия

…Ночь, глухая, тревожная ночь висела над городом. Кое-где горели костры, возле которых грелись часовые и патрульные, да несколько электрических фонарей возле домов правительственных чиновников, да еще несколько уцелевших лампочек единственного в городе синематографа сигнализировали о том, что в Урге теплилась жизнь.

Звезды, мохнатые звезды пустыни, каких никогда не увидишь в Европе, начали проступать еще тогда, когда сиреневый закат ласкал и прямой, как стрела, Кяхтинский тракт, и главный монастырь – Гандан, что по-русски значит «Большая Колесница Совершенной Радости», где обучались врачи, астрологи и гадатели-изрухайчи.

Звезды, казалось, касались самого высокого здания в основном одноэтажной Урги – храма Авалкитешваре Всемилосердному, внутри которого покоилась 25-метровая статуя из позолоченной меди.

Ночь тонула в безмолвии, только из сопок доносились еле слышные завывания волков да скрипели, чуть колеблемые ветерком, барабаны у бесчисленных храмов – сколько раз повернешь их по пути в святилище, столько грехов с тебя и спишется. Но никто не клал своих ладоней на дерево барабанов, крытых лаком, никто не молил о пощаде, и только ветер, ночной ветерок, все надеялся, что его усилия не останутся незамеченными и хоть что-то ему простится.

– Входи, – раздался голос.

Барон Унгерн откинул кошму и вошел внутрь. Жамболон, хозяин юрты, высокий и худой человек средних лет с длинным, каким-то лошадиным лицом, был до Мировой войны простым пастухом. Однако по крови он был бурятским великим князем, потомком царей.

Барона он знал еще по Германскому фронту и позже сражался вместе с ним против большевиков.

– Это последняя ночь, Жамболон! Я больше ждать не могу, ты обещал мне! – произнес Унгерн.

Бурят кивком головы дал понять, что все помнит. Слуга поставил на низенький столик чай, орехи, кишмиш и финики.

– Пусть это будет последним предсказанием, Жамболон! – снова заговорил Унгерн. – Если и твоя гадалка предскажет то же, что и остальные, я смирюсь. Но я должен знать наверное!

Хозяин молчал. Ровно в полночь в юрту двое дежурных офицеров ввели женщину маленького роста и средних лет, одетую цыганкой. Низко поклонившись, она уселась перед жаровней и подняла немигающие пронзительные глаза на барона. Ее лицо было белее и тоньше, чем у монголок, она была полубуряткой-полуцыганкой и самой знаменитой прорицательницей по всем Срединным землям.

Медленно вытащив из-под кушака мешочек, она достала из него несколько плоских костей и какие-то сухие травы. Затем, понемногу бросая траву в огонь, зашептала заклинания.

Юрта наполнялась благовониями. Барон нервно теребил православный крестик под монгольским халатом и молился.

Гадалка положила на жаровню кости и долго переворачивала их бронзовыми щипцами. Когда кости почернели, она склонилась ниже, рассматривая их. Ее волосы – чернее ночи – выбились из-под цветного платка и свесились, закрывая лицо.

Внезапно она откинулась, упала на спину и в полузабытьи стала выкрикивать:

– Тень… Ночь… Бог войны, твоя жизнь идет к концу… Сто тридцать! Еще сто тридцать шагов! Пустота…

Она потеряла сознание, и два бурята вынесли ее на воздух.

Барон сидел недвижим, опустив голову. В юрте царила тишина, только потрескивали угли в жаровне да внезапно прорезал ночь крик филина, перекрыв волчий вой.

Унгерн встал. И, ходя в нервном ознобе по юрте, не замечая никого, бормотал:

– Умру… Я умру… Но это ничего, ничего! Дело не умрет. Оно начато и не погибнет, племена потомков Чингисхана проснулись, и никто не потушит огня в их сердцах. Образуется царство от Тихого и Индийского океанов и до Волги, родится новый человек, не извращенный Западом, первозданный, сильный и мудрый в простоте своей…

– Боже, Боже мой! – внезапно возвысил он голос, воздев руки в молитве, не замечая никого. – Всесильный Господи, ну почему, почему я не увижу, как Россия очистится от позора революции, неужто по грехам моим Ты не даешь мне счастья быть в первых рядах бойцов?! И неужели Ты, даже Ты не в силах нарушить законы кармы?!

Он упал ничком и долго лежал без движения. Чуть слышно бормотал мантры Жамболон, и лишь самое чуткое ухо могло разобрать бесконечно повторяющееся:

– Ом мани падме хум…

Офицер-бурят откинул полог. Забрезжило утро. Барон Унгерн фон Штернберг встал и выпрямился во весь свой высокий рост. Жаровня чуть дымила, угли в ней дотлевали и подернулись седым пеплом. Желтый монгольский халат, на котором выделялись погоны генерал-лейтенанта Российской империи да Георгиевский крест 4-й степени, лишь подчеркивал болезненную бледность его безжизненного лица. Тем ярче, неожиданней горели голубым его глаза. Они горели решимостью, бесповоротностью, но никто бы не углядел красных угольков безумия в них – наоборот, разум барона был светел и ясен, как никогда. Он смирился, подчинился, он отрешился от всего земного, он знал свой день и час, и ничто больше не тяготило его.

– Время пришло, – голос его был чист и звонок, – я сейчас выступаю из Урги.

Он быстро и крепко пожал руки Жамболону.

– Прощай навеки, верный друг! Я умру ужасной смертью. Но великое, вселенское, очистительное пламя уже горит!

Барон повернулся, чтобы уйти, и остановился, увидев перед собой фигуру Богдо-гэгена.

– Ты не умрешь, бог войны! – медленно произнес тот по-монгольски. – Ты воскреснешь вечно живым для лучшей участи, иди и помни!

Вокруг юрты трубили в рожки и били в барабаны бесчисленные ламы из свиты Богдо-гэгена, отгоняя от него и собеседников злых духов.

И только все повторял и повторял, раскачиваясь, как в трансе, пастух и царь Жамболон:

– Ом мани падме хум! Ом мани падме хум! Ом мани падме хум!


12 февраля 1905 года, Санкт-Петербург, Россия

…Шаги под гулкими сводами Морского кадетского корпуса раздавались особенно отчетливо, потому что в этот ранний час все кадеты и воспитатели находились в церкви на утренней молитве, здание было пустым.

К одинокому человеку лет сорока, во франтовском сюртуке и с тростью, недвижно стоявшему в огромном холле, у мраморной лестницы, ведшей на второй этаж, приблизились двое – офицер и юноша в кадетской форме. Стук их каблуков, многократно повторившись под сводами, затих. Наступила неловкая пауза. Кадет исподлобья смотрел на штатского.

– Господин барон, вот документы, а вот и сам герой. – Лейтенант Павлинов протянул бумаги штатскому и слегка подтолкнул кадета. Тот не пошевелился.

Барон Гойнинген-Гюне, холодно посмотрев на пасынка, углубился в чтение. «Самовольно вышел из фронта… курил в постели… Арест за драку…»

– Тэк-с… – промолвил барон. – Замечательно…

– Увы, господин барон, – откликнулся лейтенант, – балл за поведение выставлен низший, четыре, но поведение кадета барона Унгерн фон Штернберга продолжает ухудшаться…

– Да, я в курсе, благодарю вас. Все необходимые бумаги, что мы добровольно забираем его из корпуса, мною подписаны…

– Весьма сожалею, господа. – Офицер козырнул и, повернувшись на каблуке, удалился.

Отчим и пасынок остались одни. Старший чувствовал, как гнев поднимается в нем удушливой волной откуда-то из желудка и туманит голову. Он хотел сказать что-то резкое, но, натолкнувшись на холодный взгляд юноши, в упор разглядывавшего его – они были почти одного роста, – не произнес ничего.

Кадет сделал шаг к выходу, и так, ничего не сказав друг другу, оба вышли вон.


Прошение барона О. Ф. Гойнинген-Гюне директору Морского кадетского корпуса, 17 февраля 1905 г.

…Желая по домашним обстоятельствам взять пасынка моего барона Романа Унгерн-Штернберга, кадета I роты, из вверенного Вашему Превосходительству Морского кадетского корпуса, покорнейше прошу об увольнении его на мое попечение.

Барон О. Ф. Гюне[1].


22 сентября 1914 года, Восточная Пруссия, позиции 34-го Донского казачьего полка

Крепостные орудия немцев, установленные в форте Подборск, расстреливали окопы русских на прямой наводке. Разрывы были столь часты, что пластуны, засыпаемые землей и осколками, лежа на дне окопов, только молились. Об атаке нечего было и думать, впереди – сплошные ряды проволочных заграждений, все команды саперов, высылавшиеся резать их, были расстреляны из пулеметов.

– Так что, господин сотник, похоже, мы с вами таперича так молодыми и останемся. – Степан, вестовой Унгерна, широко улыбнулся, превозмогая страх. На его перепачканном грязью лице сверкнули белые крупные зубы.

Барон Унгерн также лежал на дне окопа. Если затихали разрывы – немцы били по квадратам, следуя шахматной методе, – за дело брались снайперы.

Сам того не желая, вестовой задел самую болезненную струнку души сотника – тот не выносил безысходности, она рождала в нем не страх и отчаяние, как в других, а ярость и безрассудство.

– Вот что, Степан, – медленно проговорил он, бледнея, – я сейчас поползу, как момент улучу, дай полевой телефон…

– Ваше благородие, господин барон, да в своем ли вы уме? Подстрелят вить, как куропатку! – заговорил вестовой.

Глаза барона сверкнули бешенством.

– Ты будь на трубке, понял?! – прошипел он. – Да не ошибись в таком грохоте…

Артиллеристы перенесли огонь на следующий квадрат, а барон ящерицей скользнул за бруствер. За ним ужом извивался провод телефона.

До проволоки было метров двести. То, что барона не пристрелили сразу же, можно отнести за счет чего угодно, только не логики. И он эти двести метров прополз.

Унгерн, вынырнув из очередной ямы от разрыва, перевел дух и огляделся. Он лежал на пригорке у самой проволоки, до форта было метров пятьсот, и с пригорка он просматривался весь.

– Степан, Степан, – зашептал он в трубку, но ответа не было. – Степан! – заорал он во всю мочь, – прицел постоянный, поправка ноль-пять беглым, огонь, огонь! Передай на батарею – поправка ноль-пять!

Наконец-то его заметили из форта, и первая же пулеметная очередь накрыла сотника. Нечеловеческая боль от ранений кинула его на проволоку, он повис на ней, но, сжимая трубку полевого телефона, продолжал хрипеть в нее:

– Поправка – ноль-пять! ноль-пять! ноль-пять!

Пулеметные очереди рвали землю вокруг. Барон не знал, сколько пуль попало в него, и, истекая кровью, не терял сознания, цепляясь за свой хрип:

– Поправка – ноль-пять…

Немцы словно взбесились – поняв, что этот странный казак еще жив, они перенесли на него огонь орудий.

Унгерн ничего не слышал и не видел. Он не понимал ничего, не узнал, что, получив поправку, дальнобойная артиллерия накрыла батарею форта тремя залпами, он не чувствовал, как его снимали с колючек подоспевшие казаки, как железо рвало его тело и черкеску, не понимал, почему рыдает и трясет его Степан.

Над ним, в невыносимо глубоком небе, опрокинутом и прозрачном, кто-то пел. Глубокий, чувственный женский голос пел и пел в вышине, и не было вокруг больше ничего, кроме этого неба и голоса.

– Ich liebe dich! Ich liebe dich![2] – все пел и пел чудный голос. Меццо-сопрано…

Бах… «Страсти по Матфею» – узнал голос сотник. Это была любимая ария его матушки, Софии-Шарлотты, она часто пела ее, сидя за роялем в гостиной их огромного замка на острове Даго. Он, мальчиком, прятался за креслами и слушал, и слушал, и плакал, сам не зная почему, до тех пор пока слезы не начинали душить его, и он выбегал вон, пораженный в самое сердце чем-то невыразимо прекрасным и чистым, неземным, ему до боли, до смерти, до последнего вздоха было жаль всего сущего и всех хотелось любить, он, не колеблясь, отдал бы свою маленькую жизнь за кого угодно – за конюха, чистившего Фауста, за чайку, за вот этого жука, запутавшегося в осоке и сердито ворчавшего и никак не могшего перевернуться.