Повесть о любви и тьме - страница 45



Я уже писал об этом десятилетия назад в своих тетрадях “Язык иврит – живой язык”. Эти свои тетради, переработав их, я вновь опубликовал здесь, в Эрец-Исраэль, и уже слышал от целого ряда людей, чье мнение для меня весьма важно, что эта публикация открыла им глаза, настроив их “языковые часы” на более точное время. Это я удостоился услышать от самого Зеэва Жаботинского, а также из уст некоторых мудрых ученых Германии, эрудитов, знатоков сокровищ древнего иврита, – еще до того, как фашизм и национал-социализм сделали для меня абсолютно невозможными какие-либо контакты со всем тем, чего коснулась хотя бы тень “немецкого духа”. А ведь – к моему сожалению и нашему стыду, – совсем не так повели себя некоторые из моих коллег, идейные вдохновители общества “Брит шалом”, создавшие в нашем Еврейском университете атмосферу немецко-пацифистскую, атмосферу космополитическую и антинациональную. А нынче они прямо с ног сбиваются, все силы прилагают, дабы выдать Германии полное отпущение грехов за горсть немецких марок или за тевтонские коврижки. Даже сосед наш, писатель, что живет на нашей улице, даже он примкнул к этим миротворцам, и вполне вероятно, что сделал он это потому, что, будучи человеком прозорливым, хитроумно рассчитывает, что его присоединение к секте “Брит шалом” принесет ему международное признание, увеличит его популярность.

Но как это вообще мы сбились с пути и пришли к Германии, к Буберу, к Магнесу, к Агнону? Разве не вели мы разговор о пророке Амосе, которому я собираюсь посвятить статью, и статья эта перевернет с ног на голову немало затертых, чтобы не сказать насквозь фальшивых, клише, начало которым было положено некоторыми мудрецами Израиля, которым так и не хватило разума, чтобы увидеть в израильских пророках то, что надлежало…

Ох уж эти еврейские ученые мужи, занимающиеся иудаистикой, не уподобились ли они, как сказано в Книге пророка Амоса, тучным, самодовольным, кичливым коровам…

Напомню, к примеру, о судьбе такого гиганта, как Перец Смоленскин[21]. Чем была его жизнь? Странствия и нищета, страдания и лишения, и при этом он и писал, и сражался до последнего вздоха и умер в конце концов в полном, ужасающем одиночестве – ни одной живой души не было рядом, когда отлетала его душа…

А что выпало на долю друга и товарища моей юности, самого великого из поэтов последних поколений, Шауля Черниховского? Разве здесь, в Эрец-Исраэль, не случались дни, когда наш великий поэт голодал, не имея куска хлеба…

И вообще с самого начала моей литературной и общественной деятельности и до сего дня я всегда считал (и по-прежнему считаю), что сила и величие писателя обусловлены его пафосом, его постоянной войной со всем обыденным и общепринятым! Конечно, изящный рассказ и утонченные стихи – это вещи приятные, расширяющие наш кругозор, но они все-таки не считаются великими произведениями. От великого творения народ требует, чтобы несло оно в себе благую весть, пророчество, новый, свежий взгляд на мир, а самое главное – некий нравственный идеал…

Ведь всякое произведение, лишенное пафоса, лишенное нравственного идеала, в конечном счете является в лучшем случае не более чем фольклором, орнаментом, милым художественным рукоделием, ничего не прибавляющим и не убавляющим. Таковы, например, рассказы Агнона, в которых порой можно найти некую прелесть, но в большинстве случаев не обнаруживаешь ни привлекательности, ни напряженных нравственных исканий, а только какое-то кокетство, и уж чего в них точно нет, так это вдохновения. И пронзительного слияния трагической эротики с трагической религиозностью наверняка не сыщешь в них. А что до нравственного пафоса, то у Агнона и ему подобных нет на него и намека.