Прах имени его - страница 25
Баалатон не желал верить. Были бы обычные деньги – полбеды, но это деньги, омытые его многолетним страданием, деньги, таившие, как сочные апельсины таят мелкие косточки, зернышки мечты. И закончить все вот так… нет!
Чуть не выкрикнул вслух.
Ударил бы кулаком по земле, уже собирался, но передумал; хватит ран и царапин. Встал, пошатываясь, и посмотрел на холм Бирса, ища ответов у всезнающих богов.
И прозрел.
Конечно, ничего не кончилось! Как он мог так подумать? У него ведь еще есть шанс – и, может, более надежный, чем сделка с халдеем.
Шанс этот утром спал в его доме на одном из сундуков.
Сознание Грутсланга было здесь и далеко за морем одновременно, глаза видели опостылевшую сырую пещеру и великолепие любимого богами города, словно окруженного ярким светом, пропущенным сквозь осколки кварца.
Мысли извивающегося Грутсланга походили на густой белый туман, что стелется поутру среди олив и гипса далекой Эллады, только сейчас туман этот смешивался с другим, окрашенным благородным золотом; приходилось распутывать эти нити, не давая сознаниям – своему и карфагенского выскочки – переплестись, но Грутсланг получал неописуемое удовольствие, наконец снова чувствуя себя живым, а не просто существующим.
Грутсланг открыл глаза. Увидел достаточно. Пришло время действовать. Но только Кири… он забрал ее. Украл самое драгоценное – то, что оказалось прекраснее обожаемых им блестящих камней. То, что могло стать… таким неимоверно важным.
Потом пришел грозный римлянин – Грутсланг чувствовал, как в этом человеке, где-то глубоко внутри, в горниле души, кипела ярость, а он изо всех сил сдерживал ее, не давая миру утонуть в расплавленном железе его ненависти. Римлянин выполнял долг – понимал, что впустую, – и Грутсланг предложил ему иной выбор.
Грутсланг отчетливо видел человеческие души – сияющих мотыльков на последнем издыхании; едва начав мерцать, гаснуть, они становились так податливы, что летели к любому источнику света – даже прямиком в дымящийся костер.
Туман мыслей постепенно становился гуще – план, до этого звучавший в сознании лишь тихим стоном ветра в глубокой расселине, начал обрастать деталями. Грутсланг знал, что люди зовут это музыкой, – слышал ее подобие у себя в голове; страшную, кривую ритуальную мелодию сплошь из барабанов и флейт, о которых узнал из ее рассказов…
Когда римлянин покинул пещеру, уверовав в явленное ему будущее, Грутсланг свернулся кольцами, зашевелил слоновьими ушами и хоботом.
Он достаточно смотрел. Пришло время говорить.
Вернувшийся с рынка Фалазар почувствовал себя будто бы очищенным от лишнего: от всей той скверны, что липла к его благостной душе в этом городе гордости, денег и пестрых пороков; в городе, которому не было предначертано стать таким, но он стал – вопреки движению звезд и затхлому дыханию судьбы.
Фалазар мечтал это исправить. Точнее, ждал откровения, которое позволило бы ему стать голосом рока, наконец-то направившего взор на правильную цель. Ради справедливости – ради старого мира. И почему, думал Фалазар, его город, касавшийся макушкой самих небес, перестал блестеть, восхищая величайших царей? Почему фундамент его оказался так непрочен?
Вот бы все стало как раньше.
Сейчас, вернувшись домой – жил один, когда перебирался в Карфаген, не пожалел денег, чтобы избавиться от мерзкой компании соседей, – Фалазар поставил ларец на столик, заваленный папирусами и редкими книгами – грузом долгих лет. Чувствовал, как нечто грядет – будто роковая музыка, склеивающая мироздание, зазвучала громче и яростней; в ней загремел металл войны. Чувствовал – и обязан был узнать первым.