Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах - страница 55



Привел нас сюда, меня и слегка сопротивлявшегося этому Мальцева Федор Абрамов. Хотел, чтобы я, председатель ВААП, перекупил бы эту картину и выставил ее в ВААПе. Не век же ей здесь прозябать. Выполненная в монохроматической гамме работа Мальцева была групповым портретом любимых его писателей, ушедших и живых: Твардовский, Шукшин, Солоухин, Белов, Абрамов, Яшин.

– Выставишь в своей конторе, – горячился Абрамов. – Это ж твоего агентства авторы. И размер подходящий – три на полтора.

– В Союзе же никто об этом не думает. Секретари молодые… Для них главное – не писать, а выставляться. Вывешиваться, – продолжал кипеть Федор. – Пять лет над картиной, которая, став сенсацией, уходит в запасники и там стоит, что вызывает лишь тихое поскуливание ее создателя, – негодующий взгляд в сторону художника. Тихий, почти молчаливый его ропот. Ссылаясь на свой исторический триптих, Мальцев сказал, что «Пророк» – это гибель плоти буквально, на копьях; «Самосожжение», которое мы совсем недавно рассматривали с Федором в мастерской у Мальцева в Ленинграде, – та же кара, которой люди добровольно себя подвергают ради идеи. Персонажи «Современников» – те же самосожженцы. Федор полез в полемику:

– Какие же они самосожженцы. Они богатыри, сгорают на огне собственного духа.

Каждая следующая фраза произносилась громче предыдущей.

– Вот именно, – успокаивающе согласился Мальцев. – Это я и имел в виду.

Я обратил внимание на то, что Солоухин единственный из всех изображен на картине лежа.

– Он сам меня спрашивал: почему лежа? А я говорю, а я откуда знаю? Мне так видится, вот и все. И Белова я так вижу, как написал. И Шукшина.

Из монастыря Федор потащил нас в ЦДЛ, в ресторан. После первой Мальцев слегка оттаял. Говоря о себе, обращался больше ко мне, человеку для него сравнительно новому. Федор, которого постоянно отвлекали приветствиями и предложениями поднять бокал, тем не менее внимательно прислушивался к нашему разговору, точнее монологу Мальцева.

– Когда-то я часто тут бывал, еще с Ильей (Глазуновым. – Б. П.). Было, все было. Суета эта. И три съезда за мной, я и оргсекретарь, и иностранная комиссия. Потом увидал, нет! Или-или! Тут играешь с огнем. Все оставил. Только мастерская да вот иногда с Федором выйдешь, пройдешься по набережной. И все. Мне хватает.

Объясняя мне, что такое монохроматическая гамма, Женя не без доли комизма посетовал, что много белил на нее идет. А они подорожали. И кисти тоже.

– Вот живет человек, как говорится, одним куском хлеба, – громогласно вторгся в наш разговор Федор. – И светится весь. И пишет, пишет, ничего специально не делая для того, чтобы люди это увидели. Только скорбя.

– Да, не сладко, – подтвердил Мальцев, – когда лежит взаперти вещь, на которую ушло столько лет. Федор Александрович еще говорит, ты ее как-то быстро написал…

Федор, который сам ощущал себя изгоем в ССП, что было для него предметом и гордости, и негодования, особенно когда он приезжал в Москву и сталкивался с бюрократической писательской иерархией, считал своим долгом опекать Мальцева, тоже, по его меркам, изгоя, но в другом Союзе – художников.

Мальцев, словно бы в объяснение своего положения, снова и снова возвращался к Глазунову.

– Я ведь тоже его дорогами ходил. Нет, не надо мне этого. Отвлекает. Мешает работать. А каждый час дорог весеннего солнышка… Да и возраст не дает баловать. Только что в декабре пятьдесят стукнуло…