Читать онлайн Валентин Таборов - Приют для бога



Развенчание культа трезвости

В одной жилой комнате помирал человек, и, сам стыдясь, что помирает, укрылся с головой одеялом, дав волю лишь тихим стенаньям – а не воплям во всё горло о горькой своей участи, – и пусть скромно, а всё же высунул наружу хоть и слабую, но в любую секунду готовую урвать кусок жалости руку.

– Мать, помирать я собрался, слышь?! – жалобно не утерпел голос.

– Ишь, чё удумал! Помирать! Я тебе!.. – пригрозила мать дрожащей конечности. – Лапу протянул ишо, бесстыдник какой! Не изжалобишь – не надейси!..

– Да-а, кончусь! Будь покойна – не затяну… Ни на чуточку.


Ну вот, в общем, и всё. Больше мы к этому человеку возвращаться не станем; разве на поминках только сплясать пригласят, а так – какое дело нам до смертной этой серости? Был человек – нет человека… Тьфу! Одна радость – за него водки хряпнуть да баб пощипать. А остальное – пыль.

– Ась!

Нет-нет, уважаемая, я не к вам, – занимайтесь, пожалуйста, упокоенным.


С чего бы начать? А начну-ка я с сегодня. Мотался я по центру целый день, и видел такую штуку. Президент-то наш – молоток: правильно всё делает: штрафами их, блядей, надо, штрафами! А то ишь, разъездились, ити их в душу мать!

О чём это я? Да вот о том: троллейбусы с трамваями-то снова заходили по-человечески, как только цены на хамскую стоянку поднялись. А то, бывало, едешь себе преспокойненько, вокруг шум машин, рёв, а ты схватился за поручни и в троллейбусике сидишь. Вдруг – бац! – падла какая-нибудь раскорячится на дороге, – и стой, сынок, жди её выдру. Троллейбус-то далеко без проводов не объедет, – вот и стоишь, посвистываешь.

Порой до комедии доходило: бабки как начнут в транспорте панику наводить да к бунту подбивать – чудь, а не сказка!

– Машину, давайте перевернём! – кричат они. – Мужики-то?! Мужики-то есть?!

Один раз пошли уже переворачивать, как одна заводила орёт такая:

– Стойте, гниды, у неё на лобовом телефон есть, «для идиотов» – написано!

Стали звонить – прибегает, лицом – невинная овечка; скромная женщина, мать-одиночка и бизнес-вуман в одном лице. Старухи ей чуть шею не свернули. Та сумочкой их, сумочкой – и нырк в машину.

– Сука! – провожали мы все её дружно.

Вот так оно и было. А сейчас – нормалёк всё.


– Ась?!

Нет-нет, мать, к упокоенному! Ради Бога, к упокоенному! О смерти в моём рассказе не будет – я уже предупреждал. Вот! Забыл сказать, что и всевозможных бродяг мы отменяем с самого начало, – ну, а больше уж я ни за кого поручиться не могу: вдруг просочится нежданно в повесть мою печальный чей-нибудь образ, – как Дон Кихот в «Петрове и Васечкине». Так что с ограничениями пока ограничимся – посмотрим, что из них выйдет, – и перейдём уже к нашим малышам, к нашим тварям, ибо и дети – Божьи творения тоже, как и любая ныне живущая и ползущая по свету разнесчастная иль развесёлая гада. Итак!

А, впрочем, о каких таких детях, я рассказать хотел, как не о тех самых, что меня прямо касались. Вот к ним и приступим.

Что помню я из детства? Да вот, как с лучшим поссорился, например, другом. Так это было склизко, противно, запашище такой стоял – врагу не пожелаешь. В дворике гуляли мы; там во дворике была железяка такая, для лазанья стояла, ну вы знаете наверняка: четыре столбика, а на них – перекладины – круглые такие, чтоб можно было, подтянувшись, забраться и как в кишке глистом пролезть. Ну, вот в такую я и прыгнул лазейку, и, руками перехватывая, по железкам, значит, зашуровал, но только вот чувствую сразу – не то что-то, что-то не то явно. Спрыгиваю – ба! – рука-то в говне, понимаешь!

Сволочь какая-то говном всю лазейку измазала. И вот не знаю уж как мысль-то такая нашла на меня, – видать, механически чисто, ни как иначе не могло, чтоб злостно так подумать пришлось мне. Друг возьми да подвернись мне под руку в минуту ту, а я, значит, возьми да об куртку его рукою своей и проведи, вытер, то есть, – от души так, с размаху. Он – в слёзы, и на меня бросаться, а я – бегать от него да смеяться – нервозно так, вроде как в шутку перевести всё желая. Да какая там шутка, когда остервенение такое в глазах его и руки за хвост меня цап-цап норовят. На силу убежал. Так и не встретились никогда больше.

Вру. Опять вру. Встретились, но это не важно.

Был во дворе у нас Сафон – его боялись дети. Появлялся он всегда неожиданно, нелепо как-то и во всех отношениях неприлично: то из-под скамейки вылезет, то за деревом подстережёт, исподтишка набросится в конце концов, а дети что – а дети его боялись. На голове он носил круглый год модную по тем временам американскую шапку-бомжовку, и натягивал её на глаза так, что и сам не видел ничего из-под неё. Рукава его грязной засаленной ветровки с тремя полосками всегда болтались, как у обиженного Пьеро. В них он обычно прятал целлофановые пакеты, залитые под завязку клеем «Моментом». Этот доходяга Сафон, вероятно, думал, что это классная конспирация и так никто не видит, чем он постоянно занимается и от чего такой весёлый. После втягивания в лёгкие ядовитых паров, Сафон шлялся по улицам, приплясывая на одну кривую ногу, а то и на две сразу, и рукава его мотались тогда, как у растрёпанного Петрушки, а высунутый наружу изо рта зелёный язык, казалось, хотел извлечь из души лихие песни, но заплетался и завязывался. Глаза Сафона тогда вылезали из-под шапки и выражали как будто бы счастье, а как будто бы и нет. В общем, неизвестно было, что от него ожидать. Но заснувшего на лужайке Сафона дети уже не страшились, да и вообще не так он был опасен для них, как друг его – Тужик: двухметровый детина в такой же шапке-бомжовке круглый год и дутой синей куртке с металлическими кнопками.

Обычно всё происходило так: Сафон подходил к детишкам и ласково требовал у них деньжат, а Тужик стоял молча и придавал уверенности словам Сафона. Иногда, обнаглев, Сафон подходил и один («А то Тужика щас позову!») – и бил, если «Чё непонятно?!», под дых. Он инстинктивно чуял, что синяк на лице был бы явной уликой против него и выбирал для удара мягкие, пружинистые места.

А Тужик клея не нюхал – он любил выпускать газы и выковыривать «динозавров» из носа. В школе редко беспокоились по случаю его отсутствия…

Школа, школа! Ох, с детства ненавижу я всё это шкодство: детсады, диспансеры и всевозможные комнатки милиции…

Техника пения

Сначала я был один – совсем один. Я забился в свою комнату и только и делал, что пытался научиться петь. В школе меня не любили за то, что я всех презирал. Я терпеть не мог этих мелкособственнических паразитов, этих сельскохозяйственных клопов. Вечерами они ходили в колхоз пиздить помидоры с картошкой, а я забивался в свой угол дома. Правда, иногда и мне приходилось с ними идти, когда мать просила и дома жрать было нечего, но все равно я не был таким же. Я балдел от хулиганских песен Ивана Дудко и его манеры их исполнения. Я подражал ему: отрастил на макушке хвостик, одевался с ног до головы последним рваньем, а главное – все время и то и дело орал, – орал, как бог и как мог, – во всю глотку и на всю квартиру, соседи которой сходили за умных, помалкивая и только косились на меня при встречи.

Когда я пытался пропеть что-нибудь знакомое, получалось очень плохо, если не сказать хуже, и я стал искать радикальных методов, заставивших бы освободить то, что давно внутри меня жаждало выпуска и скреблось в душе. Я пытался голосом изобразить звуки пилы, электропилы, я лаял, как пес, и выл, как сука. Я выходил на балкон и имитировал пулеметные очереди: та-та-та-та-та!

Люди пугались, бросались прятаться, потом вылезали и грозили кулаком, – люди от моего ора забывали забрать детей из детского сада, забывали поужинать перед сном и побриться перед работой, надевали на ноги разные носки и ботинки; люди угрожали мне, но я не боялся. Но для себя все-таки я решил, что для пения мне понадобиться инструмент и слова.

Сестринский любовник пришел ко мне поутру в печали и с гитарой (и в тапочках) – и сыграл мне «Ди Пёрпл». Ушел он в тапочках и без гитары, а через три месяца я мог исполнять уже «Отель Калифорния» и несколько солдатских и дворовых песен, с которыми можно вписаться на халяву в любой кабак города.

Дело оставалось за словами. Я достал с полки сборник нашего местного поэта Анатоля Скукоженного, и стал постигать основы рифмоплетства. Усвоив, что рифма должна быть в конце строки через строчку, я написал:

Наварила мамка щи,

Нажравшись, я бегу дристать!

Отец, сильно не хлещи:

Тебе завтра воевать!


Так я обнаружил свою многоталанность, но потерял девушку – единственную идиотку, которая решилась завести отношения с таким долбаебом. Я встречал ее лаем, провожал кукареканьем; разрабатывая голосовые связки, специально несколько раз в день ходил в туалет блевать, издавая при этом такой рев, что соседи на толчках подпрыгивали и бились лбами в потолок, а потом бежали ко мне колотить в дверь. Я же только хохотал в ответ мефистофельским парадным смехом, но ее все это не смущало: с самого начала она знала, что я болен, но ей нравилось, как я дрался. Увидев один раз, как меня отпиздили на школьном дворике и как все разбежались, когда я передавил одному горло так, что кровь брызнула из его ебучей глотки, она заприметила меня и больше не покидала, даже если я ее гнал от себя.

А теперь вот я перестал с ней гулять так часто, и она сказала: либо я, либо твоя балалайка. И, конечно, ушла из моей жизни она, потому что пение я ни на что не променяю.

Потом прибавился Мишаня, он заявил желание, и мы сделали у меня в комнате маленькую студию: раздолбанный магнитофон с микрофоном для записи, пару гитар, годных разве что на дрова в походе, а главное его музыкальность и моя башка, издающая крики.

Как-то мы репетировали: Мишаня играл, я стучал по кастрюле и орал, – в комнату ворвалась сестра и завизжала, нацеливая на меня когти. Я вскочил, прикрываясь кастрюлей:

– Это тебе не любовникам юбку задирать, мы здесь искусство творим!

После этого я потерял два зуба, и к пению моему прибавился превосходный разбойничий посвист. Я был благодарен судьбе…

Поп Арсений

Важно гремел главный колокол – на обе Хомутовки слышно. И тонко позванивали ему остальные, не менее важные в колокольном деде колокольцы. Услышишь, бывало, такой колокольный перезвон с утра, сразу на душе как-то… Впрочем, это у кого как. У кого что наболело на душе, о том звон этот и поет. Кому в сердце самое, будто тонкую-тонкую иголочку вводит, да и не больно даже, а только грусть такая сладкая растекается по всему нутру, а тело и вовсе не чувствуешь. А кому – радость откроется, и сразу стыдно как-то, страшно, что и жалеешь уже, что счастья такого причастился, а тут и грех рядом…

У попа Арсения остов с рожденья крепкий вышел, и для такой оправы душа подходящая оказалась – только держи, того и гляди через край перельет. Вот и стала его матушка с младенчества к смирению приучать – богомолка была истовая. Никто ее веру не пошатнул, – так и муж ее из дома вылетел, только вздумал бунт на Бога чинить.

Мать сухожильная была, хоть и худая, и на душу не слабее Арсения, только душа-то ее иного свойства была – вся она, как комочек, сжималась и веру всю в себя вбирала; никому в пример ее на ставила. Редко, бывало, только на службе раскроется душа ее, как цветок, и на всю церкву верой тогда тянет.