Путь всякой плоти. Роман - страница 33
Помню, я гостил у Теобальда спустя приблизительно шесть-семь месяцев после его женитьбы, когда церковь пребывала еще в первоначальном виде. Я вошел в церковь и почувствовал то же, что, должно быть, чувствовал в определенных обстоятельствах Нееман, когда ему приходилось сопровождать своего господина после того как он вернулся излечившимся от проказы. У меня сохранилось более яркое воспоминание о церкви и о людях в ней, чем о проповеди Теобальда. Как сейчас, вижу мужчин в синих рабочих блузах, доходящих им до пят, и нескольких старух в ярко-красных накидках; вижу стоящих в ряд деревенских парней, вялых, унылых, безучастных, с нескладными фигурами, некрасивыми лицами, безжизненных, апатичных, – племя, слишком сильно напоминающее французских крестьян дореволюционной поры, как они описаны Карлейлем, чтобы о нем приятно было размышлять; племя, на смену которому пришло теперь более сильное, более красивое и более внушающее надежды поколение, обнаружившее, что тоже имеет право на свою долю счастья, и яснее представляющее, каковы вернейшие пути его достижения.
Неуклюжей походкой, громко стуча подкованными башмаками, они один за другим входят в церковь, и от их дыхания идет пар – ведь на дворе зима. Входя, они стряхивают с себя снег, и сквозь открытую дверь я мельком вижу сумрачное свинцовое небо и запорошенные снегом надгробные плиты. И тут вдруг слышу, как в голове моей начинает звучать мелодия, написанная Генделем на стихи «Деревенский парень всегда под рукой», и ей уже никогда не забыться. Как прекрасно старик Гендель понимал этих людей!
Они кланяются Теобальду, проходя мимо кафедры («Люди в этих краях по-настоящему почтительны, – шепчет мне Кристина, – они чтут вышестоящих»), и занимают места на длинной скамье у стены. Певчие взбираются на галерею со своими инструментами – виолончелью, кларнетом и тромбоном. Я вижу их, а затем вскоре и слышу, так как перед началом службы исполняется гимн – безыскусный напев, если не ошибаюсь, какая-то литания, сохранившаяся от дореформационных времен. Около пяти лет назад в соборе Святых Джованни и Паоло в Венеции я слышал мелодию, которая, как мне кажется, была отдаленным музыкальным предшественником того гимна. И еще я слышал ее в далеких просторах Атлантики в серый июньский воскресный день. На море не было ни ветерка, ни волн, а потому эмигранты собрались на палубе, и их жалобный псалом возносился к скрытым серебристой дымкой небесам и разливался над пучиною моря, которое отвечало вздохом, пока не утратило сил вздыхать. Мелодию эту еще можно услышать на собрании методистов где-нибудь на склоне валлийского холма, но из церквей она исчезла навсегда. Будь я музыкантом, я взял бы ее темой для адажио в уэслианской симфонии.
Ушли в прошлое кларнет, виолончель и тромбон, безыскусные менестрели, подобные тем скорбным созданиям у Иезекииля, неблагозвучные, но бесконечно трогательные. Уж нет того громогласием наводящего на детей страх певца, того ревущего быка васанского, деревенского кузнеца, нет сладкоголосого плотника, нет дюжего рыжеволосого пастуха, который орал громче всех, пока они не доходили до слов «Пастыри с твоими стадами покорными», когда чувство скромности приводило его в смущение и заставляло умолкнуть, словно провозглашали тост за его здоровье. Они были обречены и предчувствовали недоброе уже тогда, когда я впервые увидел их, но у них еще теплилась слабая надежда на то, что хор уцелеет, и они голосили во всю мочь: