Радость наша Сесиль - страница 2
Читая книгу Порвина, мы прекрасно понимаем политические ставки поэта (благодаря его прямым антивоенным высказываниям: «Обнаруживая истлевшие лычки и погоны, заретушированные под мрак / пейзажа, произносят несколько слов, и решение сложить оружие / оказывается проще пареной мысли», «многовековым трудом / оборачивается душа, и теплота между материей и словом / нарастает, призывая память о героях, вовремя сложивших оружие»); куда более сложным может оказаться распознавание ставок литературных. А дело в том, что события февраля 2022 года обнажили слабость огромного числа авторов, пишущих на русском языке (достаточно посмотреть на удручающе низкий уровень практически всех антивоенных поэтических антологий). Война стала среди прочего тестом на культурную вменяемость и проверкой на дурновкусие – и подавляющее большинство отечественных поэтов провалило этот тест. Люди, создававшие в мирное время прекрасные произведения, схватились вдруг за избитые, давно устаревшие формы высказываний, сводящиеся либо к откровенной истерике, либо к тяжеловесному гражданскому пафосу, либо к написанию десятков, сотен и тысяч слов о собственной неспособности писать слова. На таком невеселом фоне Алексей Порвин кажется автором, которому удалось найти решение этой нетривиальной литературной задачи – зафиксировать особый «межеумочный» модус существования российского гражданина после 24 февраля. Войны вроде бы («официально») нет, она может не затрагивать человека напрямую, но говорит из всех птиц, рыб, туч, цветов и порывов ветра, настигает в повседневных делах и хлопотах, проявляется через мельчайшие приметы и микроскопические улики.
И никуда не уйти от этой – растворенной во всем – войны.
В завершение нужно задать простой вопрос: как получилось, что лучшие (быть может) стихотворения о войне оказались написаны не кем-нибудь из пула «остросоциальных» авторов, «новых сердитых» девушек и молодых людей, но подчеркнуто нездешним и подчеркнуто отстраненным сочинителем парково-философской лирики?
Парадоксальный ответ состоит в том, что почти все особенности давно (более пятнадцати лет назад) сложившегося поэтического стиля Порвина лучше всего подходили именно для описания войны (и сейчас потребовались лишь минимальные коррективы). Это склонность автора к рассотворению субъекта в потоках и взаимодействиях (так солдат теряет субъектность, делаясь частью взвода, роты, полка): «„Я“ исчезает из виду», – описывал главный сюжет стихов поэта Григорий Дашевский; это жесткая форма и чеканная поступь строгих стихотворных размеров (в отличие от фланирующей походки верлибра): «Прежде чем начинаешь читать стихи Алексея Порвина, замечаешь их чистый „внешний вид“: выверенные предложения, чёткое деление на строфы, часто регулярную рифму, однородность такой формы во всей книге», – указывает Анна Глазова; это удивительное пристрастие к повелительному наклонению, императиву (то есть способу речи, естественно господствующему в армии, на войне): «В стихах Алексея Порвина оно [повелительное наклонение] не просто часто встречается – оно очень часто встречается. Оно, можно сказать, „первенствует“», – говорил Олег Юрьев; наконец, отмеченное выше пристальнейшее внимание Порвина к миру, к оперативной остановке (которая может быть чревата всем чем угодно) – взгляд отнюдь не праздного гуляки, но скорее разведчика или рекогносцировщика. О каждом из упомянутых элементов стиля уже писалось в посвященных Порвину статьях – но до сих пор эти элементы существовали как бы сами по себе, шли параллельными курсами, «просто присутствовали» в текстах. Очередной поворот истории внезапно собрал их воедино – и они оказались идеально подогнанными друг к другу частями мощной поэтической машины, лучше всего способной зафиксировать новые, околовоенные (полувоенные, просто военные) обстоятельства российской жизни.