Радость наша Сесиль - страница 7



и не за что – слышишь – нам не за что больше краснеть.

«Тонувшие в сердце предметы хватались…»

Тонувшие в сердце предметы хватались
за все смысловые доступные связи: не ведать
о хрупкости всяких соломинок, стиснутых крепко,
когда не хватает дыхания, хватку ослабить
сложнее, чем верить в творящийся замыслом обжиг.
Всплывающий город мигает огнями о массе воды,
звучавшей сквозь время, но правду не смывшей:
где памятник вечным рабочим, темнеет земля, дотлевая;
обломки поднять бы со дна да завлечь пересборкой
себя в тишину – о подобных желаньях волна
толкает волну, их касанье стремится предстать разговором
о нашем единстве, об общности правого дела.

«Обмакнутый сквер отряхает излишки фабричного дыма…»

«Обмакнутый сквер отряхает излишки фабричного дыма…» —
звучаний таких угловатых набросано много на душу,
а все не прикрыть речевое зиянье, чье дно бессловесно;
в портретах народа наметишься, свет, завлекающий нас
в победные чувства: в древесном стволе засиделся
незябнущий воздух, обмотанный мраком: привет, теплота,
за вход в безмятежность запросишь словесную мзду,
качался фонарь, наготой ослепляясь, роняя мятущийся отсвет;
снимает одежду электрик, входя в мелководный
целительный ропот, лицо превращающий в лик;
как жаль, что вода по колено тому, кто остался.

«Художник глядит на оборванный провод, на белые искры…»

Художник глядит на оборванный провод, на белые искры,
что падают в снег примешаться к всеобщему жгучему хладу;
сквозь каждую вещь закоптелые лица рабочих прогля́нут,
а он озабочен лишь кистью: распахнутый ящик палитры,
зачем с косметичкой гиганта ты схож? Замышляется пудра
на верхних слоях обесточенной воли народной:
для чистого лба, для разглаженных мылом морщин
шуршит порошок, нагнетаются жаром печным
румяна, коль тело восходит сквозь сажистый вдох
в золу, что не признана общим истоком.

«Пыльца рассыпáлась, и в каждой крупинке маячил рассвет…»

Пыльца рассыпáлась, и в каждой крупинке маячил рассвет,
просеянный сквозь духоту автозаков – зачем же
таким укрупненным масштабом тревожить уснувших друзей:
созрела клубника, приземный туман прожигая насквозь
восславленной алостью: чем залатаешь понятные дыры,
коль слово твое слишком ясно и нити молчанья блестят
прозрачностью этой небесной, что сходит к земле и плотнеет,
предметные взяв очертанья в заложники? Нечем
отбиться от почвенной сырости – брось
легчайшие камни, что вмиг тяжелеют полетом безмерно —
в ладонь возвратиться не в силах, ложатся на небе,
надеясь дождаться строителя, бывшего всем.

«О голосе этом природном, цветастом, не скажут…»

О голосе этом природном, цветастом, не скажут
система одобренных знаков и символов четкий набор;
в крыжовнике найдена колкость, но все же
он принят в садовую негу – и трется о ветер,
стараясь шипы затупить: все молчит зеленцой виноватой
о знании детском, закинутом выше, чем кроны смыкались
с дневной тишиной… От плодов не отдернуты руки:
касанье кустов, словно правду, терпеть, представляя —
выходит сквозь дверь болевую ненужная тьма – загостилась
в податливом теле, как будто хозяина нет;
о знании правил, законов, приказов недолго
клубнике краснеть, воспрещая душе поворот
к земле – ну а книгой предписана сладость,
и нечего слушать немые растенья, что дышат
в надзор полицейский, надеясь недоброе время согреть.

«Воскресшей афишей, изгнавшей зачин желтизны…»

Воскресшей афишей, изгнавшей зачин желтизны
с бумаги прогорклой, пока не коснувшейся нашего вдоха —