Резидуаль - страница 2



шатким заимствованиям из зародышевого язычества (пусть и просвещенного), словно чудо, демонстрирует сие. Примерно то же можно предполагать для Вселенских соборов: едва ли дело в демократической процедуре голосования или даже обилии профессиональных богословов помимо черно-белых клиров и представительству мирян: или речь о чуде благодати, или же вольно иначе всякому скептику провозглашать собственную реформацию.

Примерно то же касается столь давно привычных тезисов, как memento mori. Разумеется, все давно усвоили сию максиму, или даже дополнительную заповедь, как свою искони. Притом, что толковать ее удобно в произвольную сторону по спектру меж иррелевантными крайностями: от манихейского жизнеотрицания (материя как плен, бытие сплошь суета) и буддо-стоического безразличия (всякая часть «реальности» суетна и иллюзорна либо преодолима) до жизнеутвердительного. Но и последний сценарий терпит вариативность толкований: от эпикурейского и гедонистического смакования всякого мига до смиренного чаяния принесения плода по итогам жизни всей, пусть не без промежуточных потерь, падений, трат. Последнее, пожалуй, ближе к православному видению, и здесь нет явного противоречия с талебовым «эмпириоскептицизмом», среди прочего определяющим «штангу антихрупкости» (Талеб 2014), или баланс (возможно весьма диспропорциональный, или асимметричный в части весов распределения), как и волюнтаристское истолкование «практики как мерила правды». Так, вместо марксистского «точка сидения определяет точку зрения, бытие – сознание» в классовом разрезе, предлагается «рисковать собственной шкурой»: дескать, только серьезность ставок определяет качество принятия решений и свободу от «людической иллюзии», или смешения лабораторно-игрового и реального поведенческих контекстов. Как ни верно начало критики (а ваш искренне зрел в этом «голого короля» еще в бытность философским младенцем, ибо все эти эксперименты-за-конфеты едва ли имитировали жизненную насущность, а тем менее – нижнюю грань, не подлежащую тривиальному росторгу), все же налицо подмена достаточного необходимым. Иначе алчность и репугнантность снова становятся адекватной подменой рациональности (в т.ч. когнитивной), а многое на кону – якобы гарантией правоты и совершенства гипотез. Даже Отцы Церкви под страхом геенны огненной, для коих блаженнее тысящекрат сожженным быти, неже о чесом согрешити, едва ли вольны были гарантировать правоту догматизации вне смиренного упования на милость и промыслительное утешение свыше. Как начало и конец фатализма. Вполне и просто сродни открытости невзыскующей, «держанию добра» по «испытании всякого духа» (что не эквивалентно изначальной невзыскательности), «простоте голубей при мудрости змеиной», пути крестному и подвигу веры Авраамлей и Моисеовой.

Не знаю и не стану судить на данном этапе, насколько близки талебова «штанга» и мой «леверидж-опцион» открытости. (Обязаны ли мы вообще в чем-либо сходиться сверх того, что оба исповедуем Православие, где поощряется согласие о главном и разномыслие в прочем?) Но его избыточный фатализм граничит со своей противоположностью – недолжным волюнтаризмом. Ибо первый исповедует агностическое неведение о природе и истоке значительных, судьбоносных событий (многие из коих – поворотные моменты – вполне рукотворны и структурно примитивны, а не только реплицируемы), в меру принципиальной критики [платоновости] как этакого рода постмодернового отвержения структур как таковых, включая ведение истоков и отношений, или переходов. Последний же (волюнтаризм в дизайне