Русский путь братьев Киреевских - страница 74



Василий Андреевич боялся петербургской жизни, боялся рассеянности, боялся своей бедности и нерасчетливости и все же в мае 1815 года покинул Дерпт. «Вот я в Петербурге, – писал Жуковский 24 мая А. П. Киреевской, – с совершенным, беззаботным невниманием к будущему. Не хочу об нем думать. Для меня в жизни есть только прошедшее и одна настоящая минута, которою пользоваться для добра, если можно – зажигать свой фонарь, не заботясь о тех, которые удастся зажечь после. Так нечувствительно дойдешь до той границы, на которой все неизвестное исчезнет. Оглянешься назад и увидишь светлую дорогу. Но что же вам сказать о моей петербургской жизни? Она была бы весьма интересна не для меня! Много обольстительного для самолюбия, но мое самолюбие разочаровано – не скажу, опытом, но тою привязанностию, которая ничему другому не дает места. Здесь имеют обо мне, как бы сказать, большое мнение. И по сию пору я таскался с обыкновенною ленью своею по знатностям и величиям. Тому уж с неделю, как был я представлен императрице и великим князьям… К этому прибавьте огромный петербургский свет…»[256].

В целом, Петербург произвел на В. А. Жуковского удручающее впечатление (убийственное и крепко осушающее душу), хотя литературной работой своей он мог быть доволен: и переводил, и сочинял, и читал. «Хочется кончить начатого “Певца”[257]; потом сделаю издание Муравьева[258] сочинений; между тем готов план журнала, который надобно будет выдавать с будущего года; после Муравьева издание своих сочинений – все это, то есть учредить издание журнала, напечатать свои сочинения, выдать Муравьева, – надобно здесь! Потом (ибо я не забыл о том, что писал к вам об опекунстве[259], хотя теперь кажется мне, что берусь за невозможное) думаю перетащиться к вам – на родину, в семью, но об этом решительно скажу в конце нынешнего года, которого остаток необходимо надобно провести в Петербурге»[260].

Чувствуя душевное состояние В. А. Жуковского, А. П. Киреевская пишет 10 июля 1815 года из Долбино: «Ванюша[261] заплакал от радости, получа ваш милый портрет[262], да, признаюсь, поплакала над ним и я. Сначала от радости, а потом и не от радости. Когда же эта милая рожица будет выражать счастие! С тех пор как я его получила, мне очень грустно, и от этого сходства, от задумчивого этого взгляда, и от доброй, выражающей всю прелестную душу вашу, но несносно горестной улыбки, и от вашего письма. Милый друг! Когда ж глупые мысли перестанут гнездиться в душе вашей? Я очень вижу, каким манером завел их туда Владимир[263] со всеми своими дурацкими предсказаниями; как все окружающее вас усиливает их то надеждами, то обманами, и как вы, по свойственной вам общей рассудительности, принимаете все за предчувствие и за пророчества. Помните, как вы писали Послание к царю? Как уверены были, что не удастся его кончить? Помните ли Эльвину и Эдвина[264]? Каким она вас страхом поразила? Вас как изобретателя, а меня за вами. Как мы не смели сообщить друг другу своей боязни и как долго уже спустя посмеялись над тем страхом, который из доброй воли насочинили себе сами? Помните ли Валленштейна[265]? Помните Шиллерову историю о 30-летней войне[266] и как суд неба, произнесенный над Густавом Адольфом[267], поразил вас? Милый друг! Сколько раз мы делали себе химеры счастья и несчастья; сколько раз плакали и радовались над мечтами вашего воображения, а счастье, и несчастье, и будущее со своими мечтами приходили, совсем не спрашиваясь с вашими ожиданиями, и заменяли их новыми горестями и новыми бреднями. Вам много еще осталось в жизни, Владимир не один должен оставить след этой милой жизни…»