Салон-вагон - страница 4
– Кон, не надо!
– Надо. В одной руке сотня неоплаченных векселей, а в другой барабан. Дутый! Одна рука гордо указывает на Россию… Здесь будет город заложен. А в другой слезница: оставьте нас в покое и спокойной ночи. О России не говорю. Она нас знать не хочет. Она нас выплюнула. О, земля-родина, это прожорливый зверь, но хитрый. Съедает то, что питательно, и выбрасывает ненужное. Вот так напружится, заворчит и выплевывает шелуху. Куда шелуха попадет – какое ей дело, и так у ней забот немало. Еще о шелухе думать! Знать нас не хочет. Что-то внутри шевелится у нее, что-то новое, а у нас нутро разворочено. На кой черт мы ей дались? Александр, пробежитесь-ка по Парижу, этак с высоты птичьего полета. Стоп – не то. Шапкой-невидимкой загляните к каждому в его угол. Ох, печальная картина. Александр Яковлевич, как в кинематографе: hoch dramatisch. А сбоку, а снизу – больно, ратуйте, больно! Фикция на фикции и на каждой фикции трехсаженными буквами ярлык. Пусть видит народ! Мы, дескать, ответственны пред историей. Лови ее! Она уже в шестом году обернулась к нам спиной и сказала: attendez mon caprice. Ждем. Руки сложили. А расправить их – дудки. Бессильны. Сорвать ярлык? Тонуть? Благодарю! Отдать мою соломинку, мою соломинку?
Я помогаю Кону найти его шляпу. Мы идем вниз. Он отдыхает на каждой ступеньке. Даже в темноте я вижу, как он кривится от головной боли. Мы спускаемся по лестнице. У самых дверей я что-то громко говорю. Кон испуганно схватывает меня за руку:
– Тс… тише!
А потом с легким смешком оправдывается смущенно:
– Стыдно сказать, по сей день отчаянно боюсь этих самых консьержек.
Кон на улице. Заворачивает за угол. Сейчас он пропадет в лабиринте улиц Парижа. Долго гляжу ему вслед. Ведь так недавно у него в душе горели великие, огненные слова. Кон сливается с парком и тонет в темноте. Неужели они вновь не загорятся? Сумрак шевелится в деревьях и молчит пугливо. Я возвращаюсь к себе.
– Милый, как долго тебя не было!
На волосах Нины отсвет фонаря, словно серебряный венчик.
Вчера Кон говорил о соломинке, а сейчас я и Борис говорим про того, кого мы намерены убить в России. В сегодняшней газете есть сообщение о его новых выступлениях. Короткое, сухое, без ненависти, без гнева.
Борис держит газету в руках.
– Скажи, Саша, как по-твоему, он ждет нас, он предчувствует наш приход?
Легкая краска на лице Бориса, Видно, что эта мысль часто неотлучна с ним.
– Я вот, Саша, много раз думал, не отчаяние ли толкает его на такие поступки? Вот раз зажмурил глаза и пошел на все. А если не ждет?
– Тем хуже для него.
– А для нас?
Я пожимаю плечами:
– Мы ни разу не зажмурили глаз.
– Ты не понял меня.
Уходит к себе. Вот только что раздались его шаги по тротуару. Я выглядываю из окна: он идет в парк, слегка согнувшись, и, как всегда, держит шляпу в руках. Милый и странный! Говорит, что я не понял его. Но ведь ясно: мы должны пойти, ибо погасло то, чему безгневные дали потухнуть.
Сегодня два года, как я бежал из тюрьмы. Утром Нина сказала мне, смеясь и целуя:
– С днем рождения!
И меня невольно тянуло спросить:
– Не с днем ли смерти?
Когда-то тот же Кон мне говорил:
– Сидели мы по тюрьмам, ели баланду, кормили тюремных клопов, но зато хоть были живыми. Парадокс? Если так, то наш – революционный. А здесь? Приехали и гнием.
Кто прав: Кон или Нина, светло и радостно поздравляя меня? Нина любит меня, и для нее мой день бегства – день счастья, а Кон в моем лице видит Кона номер второй и говорит: