Семейная жизнь весом в 158 фунтов - страница 12



Но моя теория разбивается вдребезги, когда речь идет о Северине Уинтере. В их семье мамой был он.

Неделю спустя после того, как Утч уличила меня в смешивании вина с молоком, мы сидели на кухне у Уинтеров; повсюду носились наши дети, а Северин готовил рыбу по-французски в белом вине. Мы с Эдит беседовали у кухонного стола; Утч завязывала чей-то ботинок, а младшая дочь Уинтеров не спускала глаз с маминой серьги. Я не слышал, что сказала девочка, но вдруг Северин, оторвавшись от плиты, крикнул:

– Эдит!

Она подскочила.

– Эдит, – сказал он, – твоя дочь, которая весь день с тебя глаз не сводит, уже в четвертый раз задает тебе один и тот же вопрос. Почему бы не ответить ей?

Эдит посмотрела на девочку, с удивлением обнаружив, что та сидит рядом. Но Утч была в курсе дела: она слышала все, что говорил ребенок.

Утч сказала:

– Нет, Дорабелла, это не очень больно.

Эдит все еще сидела, уставясь на дочь, будто только теперь осознав, что это ее собственная плоть и кровь.

– Мамочка, уши очень больно прокалывать? – загудел от плиты Северин.

И Эдит сказала:

– Да, немножко, Фьордилиджи.

Имя-то она назвала правильно, но девочек перепутала. Все это поняли и ждали, что Эдит исправит свою оплошность, но она молчала.

– Эдит, это Дорабелла, – сказал Северин.

Дорабелла засмеялась, и Эдит в изумлении взирала на нее. А Северин, как бы оправдываясь перед нами, сказал:

– Все понятно. Года четыре назад Фьордилиджи задала Эдит точно такой же вопрос.

Внезапно в этой электризованной кухне повисло неловкое молчание, только рыба скворчала на плите. Возможно, чтобы снять напряжение, которое мы всегда чувствовали, осознавая нашу странную близость, Северин сказал (надо же было ляпнуть такое!):

– А это не очень больно, когда язык присох к нёбу?

Мы все засмеялись. Почему? Когда я думаю о нас четверых, то иногда вспоминаю слова, которые мой отец произнес в ответ на просьбу «Таймс» высказать мнение о новых веяниях в американской внешней политике, «особо осветив нюансы, которые обычные люди могут и упустить». «Там не меньше нюансов, чем в русской революции», – сказал отец. Никто не понял, что он имел в виду.

Характерная для моего отца попытка широкого обзора. Насчет Ленина я никогда с ним не соглашался. Ленин был необходим. Люди всегда необходимы. («Как мило с твоей стороны так рассуждать, – однажды сказал мне Северин. – Эдит тоже романтическая натура».) Я иногда думаю, что ужасные книги, проштудированные моей матерью, были намного ближе к правде, чем взгляды и представления отца. И Эдит и я выросли никудышными снобами – нам передалась наивность наших матерей.

Живя в Париже, Эдит прочла все, что смогла разыскать о малоизвестных художниках, упоминавшихся в маминых письмах. Нашла лишь некоторых, но старалась изо всех сил. Ей самой удалось написать немного, но зато она собрала достаточно материала, чтобы компетентно вести переписку с матерью. И тут к ней проявил неожиданный интерес отец семейства, в котором Эдит была обожаемой гостьей. Он всегда демонстрировал вежливую отеческую нежность, и ни в чем эдаком она не могла его заподозрить. Однажды утром он не рассчитал удара, очищая сваренное всмятку яйцо – оно катапультировало со своей подставочки и приземлилось прямо на персидский ковер. Жена побежала на кухню за губкой, а Эдит присела на корточки около его стула и принялась промокать салфеткой яичное месиво на ковре. Хозяин дома запустил руку ей в волосы и запрокинул голову, повернув к себе ее удивленное лицо.