Шоша - страница 5



Проходили годы. Писатели моего возраста достигали известности и даже славы, но я по-прежнему был начинающим писателем. Отец умер. Его рукописи, как и мои, валялись где-то или были потеряны, хотя ему и удалось издать одну небольшую книгу.

В Варшаве у меня началась связь с Дорой Штольниц, девушкой, у которой была одна цель в жизни – поехать в Советский Союз, страну социализма. Как я узнал потом, она была членом компартии, активным партработником. Ее несколько раз арестовывали и сажали в тюрьму. Я же был антикоммунистом и вообще противником любых «измов», но пребывал в постоянном страхе быть арестованным за связь с этой девушкой. Потом я даже возненавидел Дору с ее напыщенными и трескучими лозунгами вроде «светлого завтра» или «счастливого будущего». Те еврейские кварталы, где я бывал теперь, находились недалеко от Крохмальной улицы, но ни разу не прошел я по улице моего детства. Я говорил себе, что у меня просто не было повода пойти в эту часть города. На самом же деле причины были другие. Я слышал, что многие из прежних обитателей умерли от эпидемий тифа, от инфлюэнцы, от голода. Мальчишки, с которыми я бегал в хедер, были мобилизованы в польскую армию в двадцатом году и погибли в войне с большевиками. Затем Крохмальная стала очагом коммунизма. Там происходили все коммунистические митинги и демонстрации. Юные коммунисты стремились водрузить красные флаги всюду: на телефонных будках, на трамваях, даже в окне полицейского участка. На площади, между домами № 9 и № 13, раньше обитали воры, наводчики, проститутки. Теперь там мечтали о диктатуре товарища Сталина. Как и в прежние времена, здесь часто бывали полицейские облавы. Это не была больше моя улица. Никто не помнил здесь ни меня, ни моих отца и мать, ни наших родных. Размышляя об этом, я думал, что живу не так, как все, что моя жизнь проходит в стороне от жизни всего мира. Мне не было еще и тридцати, но я ощущал себя древним стариком. Крохмальная улица представлялась мне глубоко лежащим пластом археологических раскопок, до которого я, вероятно, никогда не смогу добраться. И в то же самое время я помнил каждый дом, каждый дворик, помнил хедер, хасидскую молельню, лавки; мог представить себе каждую девушку, каждого уличного зеваку, женщин с Крохмальной улицы: их голоса, их манеру говорить, их жесты.

Я полагал, что задача литературы – запечатлеть уходящее время, но мое собственное время текло между пальцев. Прошли двадцатые годы, и пришли тридцатые. В Германии хозяйничал Гитлер. В России начались массовые чистки. В Польше Пилсудский установил военную диктатуру. За несколько лет до этого Америка ввела иммиграционную квоту. Консульства почти всех стран отказывали евреям во въездных визах. Я жил в стране, стиснутой двумя враждующими державами, и был связан с языком и культурой, не известными никому, кроме узкого круга идишистов и радикалов. Слава Богу, что у меня нашлось несколько друзей среди членов Писательского клуба. Лучшим из всех был доктор Морис Файтельзон. Среди нас он считался необычным человеком, выдающейся личностью.

Глава вторая

1

Доктор Морис Файтельзон не был широко известен. Некоторые из его философских работ написаны по-немецки, другие – на идиш и на древнееврейском. Ни на французский, ни на английский его не переводили. Ни в одном из философских словарей его имя не фигурировало. На его книгу «Духовные гормоны» появились отрицательные отзывы в Германии и Швейцарии. Со мной Файтельзон дружил, хотя и был старше меня на двадцать пять лет. Он мог бы стать знаменитым, если бы не растрачивал попусту свои силы. Какое-то время он читал лекции в университете Берна. Он буквально создал всю терминологию по философии на древнееврейском. Если Файтельзон и являлся дилетантом, как назвал его однажды один из критиков, то это был дилетантизм высшего класса. Он был также блестящим собеседником и имел феноменальный успех у женщин.