Сны про не вспомнить - страница 19



– Нет, – ответила она сразу, будто заранее ждала именно этого вопроса. – Я сидела на другом конце стола.

Её голос дрогнул едва заметно – но достаточно, чтобы опытное ухо уловило тревогу.

– Вы общались в тот день?

– Утром. В коридоре. Она спросила, знает ли Родион Михайлович о приёме. Я сказала, что скорее всего да. Она… – Оксана замолчала, прикусив губу. – Она улыбнулась. Сказала, что это неудивительно.

– Почему неудивительно?

– Не объяснила. – Она быстро добавила: – Я не стала спрашивать.

Анненков наблюдал внимательно: морщинки возле глаз, напряжённость скул, неестественная плавность движений. Всё это выдавало не воспоминание, а скорее попытку фильтрации информации.

– Как вы оцениваете её отношения с Родионом Михайловичем?

– Никак, – Оксана сглотнула, и этот звук впервые исходил не от слов, а от тела. – Он старик, она девушка. Почти не говорили друг с другом. Но между ними что—то было. Напряжение. Как ток между проводами – вроде бы не касаются, но пальцы чувствуют.

– А с кем ей было легче?

Пауза стала чуть длиннее. Оксана взглянула в сторону, будто искала ответ в тени на полу.

– Не знаю. Может, с профессором. Он относился к ней уважительно, почти бережно. Но это была не та бережность, которую проявляют наставники. Скорее та, что возникает у мужчины, боящегося потерять не сотрудницу, а человека, ставшего слишком важным. Иногда в его глазах была не наука – беспокойство. И ещё что—то. Похожее на нежность, которую тщательно скрывают. Особенно в доме, где стены видят слишком много.

– А Павел?

– Павел… – повторила она, и в её голосе прозвучала скрытая боль. Возможно, о нём, возможно – о себе. – Он был сложный. Очень закрытый. Кажется, слишком долго жил наедине с чувствами. Думаю, он был влюблён – безнадёжно, по—настоящему. Так влюбляются те, кто привык с детства прятать главное. И Софья знала. Может, не всё, но достаточно, чтобы быть осторожной. Она стала тише, начала иначе смотреться в зеркала. Проводила больше времени там, где его не было, словно искала в этих пустых комнатах облегчения.

Анненков отметил, как её интонация стала более напряжённой, а паузы – точнее. Она говорила не столько воспоминаниями, сколько страхом быть услышанной.

– Вам кажется, она чего—то боялась?

Оксана вздохнула, будто собиралась сказать лишнее:

– Иногда – да. Но не того, что было снаружи. Скорее – того, что уже произошло. Или вот—вот произойдёт. Она выглядела как человек, который уже споткнулся, но ещё не упал.

– Что—то конкретное?

– Не знаю, – ответила она быстро. – Просто чувствовала. Мы женщины – мы иногда чувствуем раньше, чем понимаем.

– Что вы чувствовали в день её смерти?

– Тревогу. Не сразу, где—то во второй половине дня. Воздух будто стал плотнее, тяжелее, как перед грозой. И пустота… Знаете, словно кто—то вытянул из дома все звуки. Как в музее: тихо настолько, что каждое движение кажется лишним.

– Вы говорили об этом кому—нибудь?

– Нет. Кто бы стал слушать?

Она впервые посмотрела прямо в глаза. Во взгляде было всё сразу: усталость, решимость, протест и молчание, которое легче удержать, чем нарушить.

Анненков не давил. Он чувствовал – она на грани. Оксана говорила только то, что не ранило. Всё остальное оставалось под кожей, в памяти, в тех мыслях, что не доверяют даже дневнику.

Он записал в блокноте на полях:

«Не врёт. Чувствует. Прячется. Знает, но не формулирует. Продолжать сейчас бесполезно. Вернуться позже, без свидетелей».