Сны про не вспомнить - страница 20
Родион Михайлович вошёл так, словно заранее знал каждую тень в комнате. Не глядя по сторонам, не ожидая приглашения, сел, опираясь на костыль с нетерпением человека, не верящего ни во власть, ни в вопросы, ни в возможность быть удивлённым.
– Ну? – сказал он, прежде чем Анненков успел открыть рот. – Выгляжу подозреваемым?
Голос хрипел, словно старый патефон – не от слабости, а от количества прослушанных историй. Глаза – светлые, колючие, с искрой, которую не смогли погасить ни возраст, ни сожаления.
Анненков слегка наклонил голову, не принимая вызов, но и не отступая:
– Я бы сказал – как человек с опытом. А опыт, как известно, всегда предполагает слишком многое.
– Угу, – Родион шумно втянул воздух. – И всё равно продолжает делать вид, что не при чём.
Он откинулся в кресле, устраиваясь удобнее, словно это был не допрос, а вечер у камина. Бровь его слегка дрогнула – не от усталости, скорее от мысли, которую он решил удержать внутри.
– Вы были в зале, когда Софья вышла на сцену?
– Конечно, был. Я стар, но не настолько, чтобы пропустить трагедию в прямом эфире.
– Видели, как она упала?
– Видел. И ничего не почувствовал. Знаете, если в моём возрасте переживать каждый раз, когда молодые падают в обморок, и самому недолго протянуть. А здесь не обморок – спектакль. Красиво и театрально.
– Не показалось, что её слова были адресованы кому—то конкретному?
– Мне многое кажется, – фыркнул он. – Особенно в этом доме, с такими людьми. Но я уже слишком ленив, чтобы разбираться, кто кого любит, кто кем играет и кто в кого целится.
Анненков чуть сузил глаза:
– Вы следили за Софьей?
– Да как же. Прямо засаду под кроватью устраивал. Нет, не следил. Но замечал. Тихая была. Глубокая. В таких людях обычно тонут. А некоторые ещё и топят. Профессор—то… – Родион бросил взгляд в сторону двери, – не из тех, кто отступает. А Павлуша – тем более.
– Вы намекаете на конфликт между ними?
– Я не намекаю. Просто констатирую: слишком много мужчин под одной крышей, слишком молодая девушка и слишком большая тишина вокруг неё. Когда становится слишком тихо – значит, кто—то что—то сдерживает.
– А вы? Что сдерживаете вы?
Старик впервые не ответил сразу. Посмотрел на Анненкова как на равного. В его взгляде были усталость, вызов и укоренённая подозрительность.
– Себя, – произнёс он наконец. – Потому что, если я начну говорить, всё рассыплется. А я люблю, когда вещи стоят на своих местах. Даже если эти места – на обочине.
Пальцы нервно перебирали край рукава. Это была не дрожь – скорее привычка, отработанная в те моменты, когда молчание служит бронёй.
Анненков сделал пометку:
«Сарказм – не маска, а его язык. Намеренно уводит разговор в сторону. Говорит много, но не откровенничает. Отводит взгляд при упоминании профессора».
– Вы давно не работаете?
– Уже лет десять. Когда институт ещё не носил нынешнего названия, а сны не считались научной категорией. Тогда мы изучали психосоматические состояния – тонкие грани между сознанием и телом. Я пришёл туда задолго до Вениамина, знал каждую лабораторию, каждую формулу, каждую тень на стенах. А когда он появился, я не ушёл – наоборот, помогал. Смотрел, как растут его идеи. Иногда подсказывал, иногда – оберегал. Потому что знал: он гений, а гении не видят, какой груз несут на плечах. Нет, я не ушёл. Просто отошёл в сторону, чтобы видеть картину целиком. Потому что власть всегда приходит, когда наука теряет осторожность. А я не люблю власть. Она любит тебя в ответ, и это очень вязкое чувство.