Собака за моим столом - страница 8
И понимала, что нет.
Я чувствовала себя уязвимой, как никогда прежде. Словно в конце пути. Мне придется сложить оружие, признать поражение. Я думала: теперь-то уж всё. Всё, я старая. Тело разваливается. Оно больше не понесет меня через леса. Нет, я еще пыталась с ним договориться: бедра крепкие, ступни по-прежнему твердые, я бы сказала, даже упрямые, я никогда не видела таких упрямых ступней, способных деформировать любую обувь. Вот спина подкачала. И плечи слабые. Колени никуда не годятся. И ляжки, хотя и прооперированные, все равно уже не те. Разве можно с таким телом шастать по лесу? Нет. А я ведь хотела именно туда. Я не могу говорить ни о чем другом. Только о лесе – вот что у меня в голове, на сердце, на душе. Написать еще одну книгу о нем, о сумрачном и густом лесе.
6
Мне не раз приходилось заниматься починкой своего тела.
Вот я лежу, запеленутая, в саркофаге из зеленого полотна. Анестезиолог, усыпивший меня тогда, когда я писала «Животных», знает меня, он спрашивает: О ком будете думать на этот раз? Их двое, он и ассистент. Они только что запустили мне в вену какую-то жидкость и теперь наблюдают за моим засыпанием, болтая со мной, словно мы сидим в плетеных креслах в саду, в тенечке. Молчание. Я знаю, о ком буду думать, впадая в сон. Но говорить об этом невозможно. Этот взгляд, которому я хотела бы довериться, единственный, способный проникнуть в глубину меня, очень далеко, в глубину моих мыслей, моего мозга, единственный, умирающий от желания, чтобы я тоже узнала его, но увы! Если вглядываться внимательно и пристально, можно спугнуть. Я могу смотреть лишь через полуприкрытые веки.
Но тем утром я знала, что именно ему доверю свой сон, настоящий сон, с закрытыми глазами. Он останется. И я смогу на него положиться.
И я отвечаю анестезиологу, осознавая тем не менее всю необычность иного мира, в который постепенно начинаю погружаться: – О малиновке. Одна такая прилетает к моему окну клевать ореховую крошку, которую я рассыпаю специально для нее. Она знает меня близко. – Мои дети на днях тоже видели ее в саду, отвечает анестезиолог таким естественным тоном, что сразу же становятся осязаемо-реальными все сады, все малиновки и все любови. А ассистент спрашивает: – Только одна? – Нет, чета малиновок. Одинаковые тоненькие клювы, как у всех насекомоядных. Одинаковые оранжевые пятнышки.
И я чувствую, как меня всасывает в недра саркофага.
Разрезали. Промокнули. Заменили. Весь день напролет зашивали тела. Больница безмолвна, вся пронизана мучительным ожиданием.
Где дорога, ведущая в горы? А к Григу? А ко мне?
Дверь открывается.
Свет из коридора проникает в палату, освещает белый силуэт, возвышающийся в сумерках, словно световой меч, он приближается к моей кровати: Я ваша ночная сиделка. Позовите, если что-нибудь понадобится.
Птицам можно доверять, я знала это всегда. Я вижу птицу? Значит, я ей доверяю. Даже самой крошечной. Особенно самой крошечной, ведь она самая волшебная. Мне много раз приходилось доверять птице-крапивнику, ее еще называют орешком, она меньше восьми грамм.
То, что можно доверять медсестрам, я узнала гораздо позже. Мне понравилось наблюдать за медсестрами, как прежде нравилось смотреть на птиц.
Но птицами я ограничиваться не собиралась!
Я не очень-то понимала, где мое место между птицами и медсестрами. Все было как-то нестабильно. Я словно зависла между двумя мирами. И этот другой мир не раз оказывался центром реабилитации. Делать там мне было особенно нечего, разве что какие-то упражнения, так что я целыми днями наблюдала за жизнью вокруг. Скучно не было. Я что-то писала. В какой-то момент я даже стала подозревать, что у меня нет законных оснований там находиться и меня могут обвинить в злоупотреблении: мол, устроила писательскую резиденцию, симулировав несчастный случай. И выгонят.