Солнце на полдень - страница 14
Тетя Клава встала со стула, подошла ко мне, жавшемуся к дверному косяку, обняла и расплакалась. «Он умер?» – спросил я. Тетя Клава лишь крепче прижала меня к себе и закивала головой, слегка отвертываясь, чтоб не уронить слезу на мою сатиновую рубашечку. Юбка ее пахла духмяной ржицей, которой перекладывают вещи в сундуках – за неимением нафталина.
Леман почему-то тоже порывисто встал и вышел из кабинета. Видно, решил, что лучше нас оставить одних. Упредив посылку, оказывается, уже неделю ждало меня письмо – от квартирной хозяйки отца. Тетя Клава, вытирая слезы очень красивым, кружевным платочком, искоса поглядывала на меня. Я не плакал – тетя Клава это, видно, приписала моей мужественности. Она нервно сунула в обшлаг рукава блузки свой красивый платочек, расстегнула ридикюль, чем-то напоминавший мне корабль, разве что без парусов (она никогда не расставалась с этим ридикюлем-кораблем), и вынула письмо.
Опять же, это не был отцовский красивый почерк! Каждая буква говорила, что человек, писавший их, от непривычки испытывал муку мученическую, а не отцовское радостное отдохновение сельского письмописателя.
Я узнал карандаш, который водянистыми чернильными размывами – точно показывал, в каком месте его слюнявили во время письма, – и теми же простодушными каракулями, что и на посылке, разве что поменьше размером, начертал адрес на конверте.
Тетя Клава сама взялась мне прочитать письмо. Видно, из предупредительности и такта – дабы мое самолюбие книгочея (одной чертой отцовской неудачливости уже меня отметила жизнь!) не пострадало из-за неразборчивости этих каракуль. Итак, я узнал, что отец, напившись на Татьянин день, замерз на улице, прямо возле своего возка и лошадки. Добрые люди продали возок и лошадку («продали все за бесценок, кому ноне при калек-тевизации, при общем раззоре нужно хозяйство?» – риторически вопрошала моя безвестная корреспондентка); часть денег ушла на уплату ей же, хозяйке, за постой, часть на погашение долга за те же лошадку и возок, которые отец, в связи с тем же «общим раззором» и «калек-тевизацией», сумел обрести в далеком шахтерском городке – для угольного извоза, часть – на похороны…
Безвестная добрая женщина, видно, долго трудилась над письмом – целых четыре тетрадных листа были покрыты чувствительными, ударявшимися в слезу описаниями: и последних дней моего «несчастного отца», и похорон. Я должен был остаться вполне утешенным тем, что все «сделалось, как у добрых людей, с поминками и святым словом отца-дьякона – по христианскому обычаю».
Добрая треть письма отводилась под денежные расчеты, по которым я мог бы убедиться в полной бескорыстности квартирной хозяйки отца, которого она «по вдовству как постояльца обстирывала и обихаживала, быдто родного». А, следовательно, «чужой копейки ей не надо, грех это господний и перед покойным, и перед сироткой». Особо просил, мол, отец «прописать» мне, чтоб берег я до «разумного времени» его тетрадки. «Что-то все писал и писал в них постоялец, писал по ночам, не жалел денег на карасин. Может, не за здря карасин палил, может, в ейных тетрадках важное что, поскольку человек он был шибко образованный, хоча и промышлял свой хлеб угольным извозом. Уж такие нонче времена…»
Судя по всему, а пуще всего по слогу письма, я сильно заподозрил, что хозяйка успела заразиться у отца его эпистолярной страстью. Узнал я из письма и о содержании посылки – ватном бушлате, брезентовом дождевике, нижнем белье и прочем – с которой, один бог ведал, что стану делать. Я бы дорого отдал, чтоб вдруг исчез с глаз моих этот чувал, кое-как обшитый суровягой, в рыжих заплатах и с чернильным, единственно моим, адресом. Видно, обратный адрес оказался уже не под силу для безвестной моей добродетельницы.