Сто дверей - страница 17



Старое и новое сосуществует в Лондоне на одной территории, но не сливается друг с другом, а как-то странно делит одно и то же пространство. Как если бы этим пространством управляло сознание, которое боится отпускать или расставаться и для которого расставание с каждым образом или стилем подобно маленькой смерти. Отчего вся культура, весь ареал Лондона кажется основанным на отрицании смерти и проявляется в этом навязчивом накоплении артефактов и истории, и неспособности с ними расстаться, даже если они давно умерли. И это состояние я называю экстравагантной сложностью.

В отличие от экстравагантной сложности Лондона в Берлине царит своего рода обезоруживающая простота. Она возникает в результате тонкого баланса между разрушительными и созидательными тенденциями на грани прошлого и настоящего, старого и нового. Попадая в Берлин, ты отпускаешь всё, что не соответствует тебе настоящему и получаешь взамен то, что тебе в данный момент нужно. Но не более того.

Когда мы жили в Берлине, у нас была знакомая – коренная берлинка, в молодости хиппи, асоциалка, социалистка, коммунистка, феминистка, пофигистка и вообще очень своеобразная женщина. Звали её Вендла.

Говорила она на чистом берлинском диалекте – Da kamma nich meckan6 – имела хорошо подвешенный язык и ни на что не жаловалась. Намазывала губы красной матовой помадой frei Schnauze,7 моргала опухшими глазами, как фальшивыми бриллиантами, никогда не брила ноги и подмышки, одевалась в несколько слоёв летней и зимней одежды одновременно в самых невозможных сочетаниях цветов, летом носила тёплые шерстяные носки на фирменные тапки «Биркеншток», а в остальном не знала никакой косметики, кроме хозяйственного мыла.

Вендла любила ходить в гости, просиживала в гостях часами и никуда никогда не торопилась. Времени у неё было много, трудовых обязательств никаких, муж давно умер, а из родственников осталась одна только троюродная племянница, которая занималась искусством. Вот именно это искусство часто становилось темой наших разговоров, из чего я заключила, что Вендла, хоть и безработная, но не без некоторого шарма таинственного артистического прошлого или, на худой конец, специального образования.

Вендла никогда никого к себе домой не приглашала. Даже единственную троюродную племянницу. Встречалась с ней где угодно – на вернисажах, на остановках метро, у входа в супермаркет или на скамейке в парке. Но никогда у себя дома. Собственно, никто даже не знал, где она живёт и в каких условиях. Поговаривали, что квартира у неё завалена от пола до потолка дорогими сердцу предметами из всех периодов прошлой и настоящей жизни, реальной и подразумеваемой, своей и чужой. И она не могла ни с одним из них расстаться.

Однажды я попросила её позаниматься со мной немецким:

– Поговори со мной. Мне так этого не хватает.

Вендла как-то криво улыбнулась, но сразу не послала. Я подумала, что это плюс. А потом взяла и внезапно исчезла из нашей жизни. И я подумала, что это минус. Вскоре после этого мы переехали в Северно-Вестфальскую деревню JWD, janz weit draußen, у чёрта на куличках, как сказала бы на берлинском диалекте Вендла. И контакт оборвался. Ещё через несколько лет нас навестила её троюродная племянница, та самая, которая занималась искусством, и рассказала, что Вендла умерла. Умерла она, как и жила, в совершенном одиночестве в приюте для тех, у кого не осталось больше никаких иллюзий.