Сто страниц чистой мысли - страница 10
Перспектива в живописи
«…Когда разлагается религиозная устойчивость мировоззрения, и священная метафизика общего народного сознания разъедается индивидуальным усмотрением отдельного лица с его отдельной точкою зрения, и притом с отдельною точкою зрения в этот именно данный момент, – тогда появляется и характерная для отъединенного сознания перспективность; но притом – все же сперва не в искусстве чистом, которое по самому существу своему всегда более или менее метафизично, а в искусстве прикладном, как момент декоративности, имеющий своим заданием не истинность бытия, а правдоподобие казания».
Флоренский П.А.
Перспективная живопись – не истинность бытия, а правдоподобие.
(С этим спорит П. Муратов («Сезанн»): живопись воплощает (осуществляет краски и формы действительности), тогда как иконопись обозначает их.)
Перспектива возникает в прикладном искусстве, как показатель её неподлинности. Витрувий приписывает изобретение перспективы Анаксагору – в росписи театральных декораций.
То есть не живое художественное восприятие мира.
Значит, в Греции V в. до н. э. перспектива была известна, но не применялась в чистом искусстве – считалась излишней и антихудожественной.
Поговорим об историческом романе
Историческому роману в России не повезло. Напомню, что этот жанр появился в 1814 году с выходом книги Вальтера Скотта «Уэверли». Вальтер Скотт своими лучшими произведениями преобразил литературу и надолго определил ее дальнейшее направление, удачно совместив увлекательное повествование с психологическим раскрытием личности в социально-историческом контексте. С тех пор почти каждое десятилетие в Западной Европе появлялись авторы, которые историческим романом двигали вперед весь литературный процесс. Недаром авторы исторических романов есть среди лауреатов Нобелевской премии.
У нас же исторический роман редко становился фактом «большой литературы». В XIX веке можно вспомнить «Капитанскую дочку» Пушкина и «Войну и мир» Толстого. В ХХ-м – произведения Дмитрия Мережковского, Тынянова, Марка Алданова, «Петр I» Алексея Толстого и Солженицына с его «Красным колесом». Вот, пожалуй, и все или почти все, о чем можно говорить серьезно. Не удивительно, что исторический роман в России быстро перестал считаться частью большой литературы. Он давно застыл в двух ипостасях: либо это документальщина, сдобренная небольшой долей литературы, либо развлекательное чтиво. Но даже до Умберто Эко явно не дотягивает…
Впечатления от чтения исторических романистов у меня в целом грустные. Сплошь и рядом вижу, что писатели разучились отличать художественный вымысел от клеветы. Другая беда – их неспособность добиться исторической достоверности, неумение создать правдивую среду для своих героев. Скажем, писатели, разрабатывающие древнерусскую тематику, изобрели какой-то особый язык, на котором ни один русский человек никогда не говорил, вроде: «Здрав будь, болярин» и т. д. Причем, на этом «древнерусском новоязе» в их книгах разговаривают и москвичи XVII столетия, и киевляне XI-го…
Имитация искусства
Имитация, профанация искусства, мысли, бунта, трагедии весьма характерна для нашего Серебряного века.
Всем, наверное, памятно толстовское о Леониде Андрееве: «Он меня пугает, а мне не страшно».
Вот, нашел гумилевскую параллель:
«Однажды у нас завязался длинный разговор о Розанове, из которого выяснилось, что Н. С. не ценит, не любит и, по-моему, не понимает этого писателя. Но некоторые суждения Гумилева казались мне верными и меткими. Так об одном аккуратнейшем, механическом человеке, проповедующем «иннормизм» и бунтарство, Гумилев сказал: «служил он в каком-то учреждении исправно и старательно, вдруг захотелось ему бунтовать; он посоветовался с Вяч. Ивановым, и тот благословил его на бунт, и вот стал К. А. бунтовать с 10-ти до 4-х, так же размеренно и безупречно, как служил в своей канцелярии. Он думает, что бунтует, а мне зевать хочется».