Страсть. Книга о Ф. М. Достоевском - страница 82



Он вдруг сурово сказал, точно заспорил бесповоротно или зачем-то желал того испытать:

Была в моей жизни одна.

Иван Александрович подхватил, мимолетно взглянув на него, добродушно улыбаясь в пушистые, генеральского типа усы:

– Вот-вот, давайте сюда и её.

Пристально вглядываясь в это добродушное, улыбающееся лицо, весь словно куда-то спеша и дрожа, он на всякий случай, но каким-то чужим, сталью звякнувшим голосом негромко спросил:

– Не боитесь?

Иван Александрович быстрым, но изысканно-плавным движением лихо сбил шляпу назад:

– Попробуйте испугать.

Он глухо начал, не в силах смотреть на него:

– Я был тогда совсем ещё мальчик. Мы проживали в Москве, в больнице для бедных, где служил лекарем мой отец, странный, между прочим, однакож по-своему замечательный человек. В больничном саду, в котором для здоровья гуляли больные, я играл часто с девочкой. Она была дочерью кучера, хрупкий, грациозный, красивый ребенок лет девяти. Увидев цветок, пробивавшийся между камнями, она всегда обращалась ко мне: “Смотри, какой красивый, какой добрый цветочек”. Понимаете, всё для неё в этом мире только и всенепременно добро, в этом всё дело, красота и добро.

Он остановился, мимолетно подумав, что много лучше молчать, прекратить, в себе, в себе затаить, однако воспоминание, вспыхнув ярко, отчетливо, зримо, в тот же миг стало сильнее его, и отчего-то обязательно надо было его рассказать, именно в эту неправдоподобную, странную, будто решающую что-то минуту, именно этому прекрасному, но как ни странно, безмерно затянутому и, кажется, ослабевшему в борьбе человеку. И тотчас, исказившись гримасой боли и ненависти, преобразилось лицо, глаза загорелись, обжигая его, как угли. Он закончил свистящим шепотом, задыхаясь, хрипя:

– И вот какой-то пьяный мерзавец её изнасиловал. Истекая кровью, хватая воздух открытым крошечным измученным ртом, уже закатывая голубые стекленеющие глаза, она умирала, а меня послали найти поскорее отца, и я нашел его в другом флигеле и опять бежал вместе с ним, что-то ужасно крича, но было поздно, отец ничего сделать не мог, она умерла.

Иван Александрович глядел на него испуганным, страдальческим взглядом, угрюмо молчал, внезапно спросил:

– Не надо, Федор Михайлович, зачем вам помнить об этом?

Он жестко, беспощадно сказал:

– Это преследует меня как самое ужасное преступление, которое может совершить человек, как самый ужасный, самый отвратительный грех, для которого нет, не может, не должно быть никакого прощения.

Иван Александрович бессильно сказал, без сожаления опуская глаза:

– Всё вас преследуют… преступления… и этот кошмар…

Почти не слыша его, он говорил, говорил быстро, волнуясь, стараясь не сбиться:

– Изнасиловать ребенка – грех самый ужасный и страшный. Отнять жизнь – тоже ужасно, но отнять веру в красоту и счастье любви – ещё более страшное преступление, его нельзя забывать. Тогда не узнали, кто это сделал, но я ещё в те годы с ужасной ясностью его себе представлял.

Иван Александрович выдавил из себя с отвращением, брезгливо смахивая что-то невидимое с аккуратно отутюженных брюк:

– Пьяный урод…

Он воскликнул, перебивая, болезненно морщась:

– Ну нет! Скорее всего, не урод! Я думаю, даже красавец, из этих, из принцев, которым всё дано без труда, даже не без идей, пресыщенный, развращенный своей красотой, испытавший какое-то сатанинское наслаждение. Я бы даже не стал его убивать. Путь казнят себя сами. На позор их, на позор!