Страстотерпцы - страница 28
Чуть не целую неделю жил Аввакум у боярыни Морозовой, на ум наставлял.
Икалось в те дни святейшему Никону с утра до вечера. Водой того икания было не запить, корочкой хлеба не заесть.
Никон и впрямь икал. Собирался на Иордан[37] с утра, помолиться среди расцветших ив. Цветение ивы всякую весну пробуждало в сердце патриарха сладко-горькую тоску.
Но утром попотчевали новостью: царские слуги поймали монаха, который нес его письмо новому Иерусалимскому патриарху Досифею. Никон просил в том письме не поддаваться уговорам московского царя, не ехать в Москву судить святейшего, возведенного на престол Божьей волей. Неистовый самодержец Алексей дерзостно возмечтал, чтобы патриарх был у него комнатным слугой.
За свое письмо Никону не было стыдно, но если монах развяжет язык, то царские слуги узнают, какой слух приказано было пускать в Туретчине: патриарх Никон страдает-де за увещевания царя не идти войной на крымских татар, на османские пределы.
– Приготовьтесь гостей принимать, – сказал Никон келейникам. – Коли будут кричать – молчите, станут кости ломать – кричите. Вежливые допросы страшней. На вежливых допросах ловят не на слове, на взгляде. Ну да Бог милостив. Слуги у батюшки-царя дурак на дураке.
И однако ж, прежде чем идти на реку, Никон просмотрел бумаги, иные отдал келейнику, чтоб унес в подвал, в амфору с ячменем.
Тут келейник подкатился с виноватыми глазами:
– Смилуйся, святейший! К тебе боярыня. Не все еще дорогу к нам забыли.
– Просительница небось! Скажи ей, патриаршье слово нынче дешевле крика петушиного. Царь слышит, да не побеспокоит себя, чтоб даже на бок повернуться.
– Говорил ей, святейший. Не отступает.
– Кто такая?
– Шереметева. Жена Василия Борисовича, что у татар в плену.
– Шереметева… Выслушать выслушаю бедную, да чем помогу? Как ее зовут, запамятовал?
– Прасковья Васильевна.
– Она из чьих?
– Дочь Василия Александровича Третьякова.
Никон усмехнулся:
– А Третьяковы-то не чета Романовым, потомки императоров Византии, от василевса Комнина ведут род, от князя Стефана Ховры.
– У боярыни ноги болят! – предупредил, спохватясь, келейник.
Боярыню внесли в кресле. Никону пришлось подойти к ней для благословения.
– Святейший! – прошептала Прасковья Васильевна, омыв слезами руку патриарху.
Лицо холодное как лед, белое как снег. Глаза же будто не перелинявшие к зиме зайцы. И такие же сироты.
– Я о Василии Борисовиче молюсь, – сказал Никон. – Забыл царь большого своего воеводу. Быстро забыл.
– За Василия Борисовича татаре просят тридцать тысяч червонцев… Четвертый год в плену!
– А я шестой! – сказал вдруг Никон. – Нет у меня, госпожа, ни золотых, ни серебряных. Милостыней перебиваюсь. Милостыню наперегонки несут царским любимцам и мне несли… Гонимых, госпожа, боятся. Ты смелая, коли к Никону приехала.
Прасковья Васильевна опустила голову.
– Отчего родственники денег не соберут? – спросил Никон с раздражением. – Ведь Шереметевы!.. Мачеха Василия Борисовича – княгиня Пронская. Ее брат Иван Петрович, чай, дядька у царевича! Из обласканных…
– Я потеряла надежду, – прошептала Прасковья Васильевна: скажи в голос, и заголосишь на весь монастырь. – К родне лучше не ездить – боятся меня. Как чумы боятся.
– Не поминай красную! Чума, Прасковья Васильевна, страшней всего на свете. Пережили. Я от чумы семейство царя спас… Все забыл Алексей Михайлович. Меня – первого, твоего мужа – второго. – Посмотрел боярыне в глаза. – Когда соберешь большую часть выкупа, дам двести червонцев. На черный день берегу.