Супергрустная история настоящей любви - страница 10
Она потрогала манжету моей рубашки, пригляделась.
– Ты неправильно застегнул, – сказала она. И не успел я открыть рот, застегнула как надо и поправила рукав, чтоб он не топорщился на плече и над локтем. – Вот, – сказала она. – Так ты смотришься получше.
Я не знал, что сделать, что сказать. С ровесниками я точно знаю, кто я. Не красавец, но хоть прилично образован, неплохо зарабатываю, тружусь на переднем крае науки и техники (хотя с эппэрэтом обращаюсь не искуснее своих родителей-иммигрантов). На планете Юнис Пак все это явно не котировалось. Я какой-то доисторический пентюх.
– Спасибо, – сказал я. – Что бы я без тебя делал.
Она мне улыбнулась – у нее обнаружились ямочки, такие, что не просто оживляют лицо, но мигом освещают его теплом, выманивают душу наружу (а в случае Юнис отчасти сглаживают гнев).
– Я есть хочу, – сказала она.
Я, наверное, походил на оторопелого Рубенштейна на пресс-конференции, когда наши войска потерпели поражение под Сьюдад-Боливар.
– Чего? – спросил я. – Есть? Не поздновато?
– Да в общем, нет, дедуля, – сказала Юнис Пак.
Я и бровью не повел.
– Я знаю место на виа дель Говерно Веккьо. «У Тонино». Отличная cacio e pepe[15].
– Да, у меня в путеводителе «Таймаута» тоже так написано, – ответила эта нахалка. Поднесла ко рту кулон и на устрашающе прекрасном итальянском заказала нам такси. Я со школы так не пугался. Даже смерть, моя грациозная, неутомимая Немезида, как-то меркла рядом со всесильной Юнис Пак.
В такси, отодвинувшись от нее, я вел до крайности пустую беседу («Говорят, доллар опять обесценится…»). Вокруг нас возникал Рим, непринужденно роскошный, вечно самоуверенный, готовый с восторгом забрать у нас деньги и позировать перед нашими объективами, но по сути дела не нуждавшийся ни в чем и ни в ком. Через некоторое время я сообразил, что водитель решил меня обжулить, повозить кругами, но ни словом не возразил; к тому же мы обогнули залитый лиловым остов Колизея, и тогда я сказал себе: «Запомни, Ленни: тебе нужна ностальгия хоть по чему-нибудь, иначе ты так и не разберешься, что же по правде важно».
Впрочем, к исходу ночи я помнил крайне мало. Скажем так: я пил. Пил от страха (она была так бездушна). Пил от счастья (она была так прекрасна). Пил, пока моя пасть и зубы не стали темно-рубиновыми, а вонь дыхания и пота не начала выдавать уходящие годы. И она тоже пила. Mezzo litro местного пойла превратился в целый litro[16], потом в два, а потом в бутылку сардинского, вероятно, происхождения, но явно гуще бычьей крови.
А чтобы одолеть это изобилие, нам требовались гигантские тарелки с едой. Мы вдумчиво жевали свиной подгрудок из bucatini all’amatriciana, засосали блюдо спагетти с острым баклажаном и разодрали на части кролика, почти утопившегося в оливковом масле. Я знал, что в Нью-Йорке по всему этому буду скучать, даже по кошмарным флуоресцентным лампам, оттенявшим мой возраст – морщины вокруг глаз, одинокое шоссе и три грунтовки через весь лоб, свидетельства многочисленных бессонных ночей, потраченных на переживания из-за неискупленных удовольствий и старательных накоплений, однако главным образом – из-за смерти. В этот ресторан захаживали театральные актеры, и я, тыча вилкой в густые пустоты пасты и блестящие баклажаны, старался навсегда запомнить голоса, самим тембром своим умоляющие о внимании, и энергичную итальянскую жестикуляцию, которая вся как живой зверь, а значит – как сама жизнь.