Трансвааль, Трансвааль - страница 19
Но вот он успокоился, уготавливая себя к более благоприятному времяпрепровождению, по-доброму посмотрел на удачливого земляка:
– А ты, гляжу, и не меняешься – все такой же. Как вошел в законный сороковник, так и задубел в одной ипостаси: худ с лица, нос еще не сворочен на сторону в потасовках – прямой, и пострижен, как всегда, по-тренерски – коротко… Да, запамятовал, а кто тебя – Цезарем-то нарек?
– Кто, кроме нашего пароходного Философа, «деда» Кубышки, мог додуматься до такой хохмы? Это он раскопал в журналах цветную репродукцию с барельефом римского императора и намертво приклеил ее в салоне на переборку над камбузной раздаточной амбразурой. Но прежде переправил его имена «Гай Юлий» на мои инициалы, укоротив отчество. Так и получилось у него: «Наш шеф, Иона Гавр Цезарь!» И пошло-поехало.
– Да, Юрий Владимирович – «дед» категорический! – согласился Миня.
– «Дед» дальневосточной закваски! – не удержался от похвалы и Иона Гаврилыч. – О чем бы не зашла речь – о пароходах, рыбе, бабах, – он всегда ввернет: «А вот у нас бывало на Дальнем Востоке…»
Наконец-то по темной заводи широкой полированной стойки приплыли-таки вожделенные широкие фужеры с коньяком.
– Ух, какие, категорические лоханки! – восхитился Миня, от нетерпения передернув плечами. – Чтоб и нос мог побалдеть…
– Так за все былое, дружище! – сказал Иона Гаврилыч.
– За все хорошее! – уточнил Миня со спазмой в горле. – А вот все плохое мореманам, категорически, нельзя держать в себе. Иначе в их широких душах не останется места для хорошего… Дак, за твой приход, «Великий камбузный Пэка-Пэкарь Иона Гавр Цезарь»! Я ведь помню твой первый хлебушек «на-оселок», из которого мы, хохмачи, слепили преогромный мужской грех… И твой первый, всем пирогам – пирог «Копенгаген»! Молоток, земеля!
Приятели отрадно чокнулись и от певучести тонкого чистого стекла чутко встрепенулись их воспаренные нечаянной встречей, открытые души, в которых будто бы ответно ударили соборные колокола (под их-то малиновые звоны и разговелись в один мах). Миня, как бы все еще прислушиваясь к ним, замер на какое-то время, пока вновь не воодушевился:
– Ведь моряку, Цезарь, и помнится-то море оттого, что он не держит на него зла. Ведь сам знаешь, каково бывает в рейсе, когда, бывает, и небо с овчинку покажется. Но как только рыбарь ступил ногой на берег, все плохое, как и его стоптанные всмятку палубные башмаки, остается на судне… А на берегу для него столько отрыто волчьих ям – ой-ой! И вот, по приходу с моря, ухнет он сдуру в одну из них и сразу кричи: чао, Санта Мария! Моя б власть, в первую неделю сошествия на землю – моряков, полярников, космонавтов, я, категорически, запретил бы заметать в каталажку за их малые человеческие шалости, так как в эти дни в них ворочается окаянная адаптация, когда стихия моря и блажь земли сшибаются лбами…
Тертые-перетертые, соленые-пересоленые – жизнью и морем, «земели» понимают друг друга, настолько, что, будь сейчас в наивысшей кондиции застолья, наверняка, облобызались бы смачно.
А меж тем к изливавшимся в откровениях приятелям, как бы сам по себе, подплыл уже и повторный заказ. Миня пододвинул ближе к себе фужер и уставился в него отрешенным взглядом, каким глядят в темный колдовской бочаг решившие свести свои счеты с жизнью. Глядят, глядят этак и – бултых головой под старый еловый выворотень, позабыв сказать слова прощания: «Чао, Санта Мария».