Трель дьявола. Премия им. Ф. М. Достоевского - страница 12



Значит она выжила, сама как-то выкарабкалась, а я предала её, хуже, убила, да ещё хуже – покалечила! как оказалось. Не убила, надо было убить, надо убить, убить.

Она запахнулась поплотнее в плащ, не решилась возвращаться мимо неё, сидящей с кленовыми листьями на коленях, на скамейке, на земле вокруг, под красным облаком клёна, она и так видела её внутренним зрением, даже лучше, чем глазами, пошла другой дорогой.

Значит опять не спать, опять видеть в обыденных вещах знаки и послания, опять исходить на стихи, она ясно помнила, как это больно, как будто ты босиком по лезвию ножа ходишь, как будто у тебя в голове только один человек, будто тебе дела нет ни до чего, кроме твоих чувств, будто у тебя в сердце нож, и он больно и сладко в такт дыханию ходит вверх-вниз, и только из-за него ты чувствуешь себя живой, если бы не нож, то и ты была бы холодна и мертва, и вынуть нельзя – сразу умрёшь, это как будто тебя тошнит и рвёт стихами, это не слишком эстетично и средневековый японец не одобрил бы, ведь по канонам цветка стиля нельзя изображать любодейство, а что, скажите мне, выше любодейства, нет, вы скажите, если знаете. Я – не знаю.

Она или я. Ну, первый раз я выбрала себя, не её, выбрала себя, убила её, чтобы самой не умереть, нечто вроде самообороны, что ли, а то сама бы сдохла. Да это она, она меня предала! ей надо было сразу подохнуть, а не мучить меня двадцать лет спустя по второму разу с ещё большей силой! Сейчас тоже я должна решить: убить её второй раз, да у кого поднялась бы рука второй раз убивать, не знаю. У меня, да, и второй раз даже легче будет, верно? Но теперь уж надо без осечек.

* * *

Осенним вечером солнце так быстро падает за горизонт, будто кто-то перерезает ниточку, на которой оно подвешено. Косые лучи золотыми лентами ныряют, пронизывают лес, покрывают всё розовым с медью, русским золотом с одной стороны и чёрным с другой, расплавленным золотом по чёрному, две минуты и ниточку обрежут, погаснет свет и золото листвы.

Она должна успеть. Она стояла, прислонившись к изрезанному старому дубу, тому самому, свидетелю. Он точно не предаст. Он знает её давно, с детских сандалий, с колгот с пузырями на коленях. Это под ним родители летом разворачивали одеяло, и она ложилась лицом в небо и сквозь листья, вырезанные округло, как кончики пальцев, на неё смотрело солнце, это странное и острое чувство: у тебя ничего нет и всё же весь мир – твой, это, наверное, как смерть: тебя нет, а мир есть, а тебе не больно.

Это его жёлуди каждый раз оказывались в её карманах, когда она приходила с прогулки, поросятки гладкие, полированные, в шершавых шапочках с острыми носиками. Она покатала в кармане жёлуди, они тёрлись друг о друга, от этого у них слетали шапочки с нарезкой в мелкий квадратик.

Она стащила с шеи платок, шёлк и хлопок пополам, очень плотный, прочный, не порвать, намотала два оборота на каждую кисть, будто сама себя связала, растянула резко, платок загудел, задрожал. Медленно, по одному, в раскачку беззвучно падали мёртвые красные и золотые листья, совсем как её шаги. Она подошла сзади и, перекинув платок, обвела петлёй голову девушки, та слегка подняла узкий бледный подбородок, – чтобы мне было удобнее, – улыбнулась она, потом резко изо всех сил развела локти, тоненькая шейка в петле хрустнула, платок скрипел и дрожал, ещё немного и голова неровно покатится по дорожке.