Читать онлайн Вадим Месяц - Тщетный завтрак. Избранное. 1984–2014



© В.Месяц, 2018

© Е. Перченкова, оформление, 2018

© Издательство «Водолей», оформление, 2018

Песенка сквозняка

Норвежская сказка

Это не слёзы – он потерял глаза.
Они покатились в черный Хедальский лес.
Их подобрал тролль.
И увидел луну.
Это не жаба – он потерял язык.
Тот поскакал в черный Хедальский лес.
Его подобрал тролль.
Увидел луну и сказал: «Луна».
Она подороже, чем золотой муравей,
И покруглей, чем мохнатый болотный шар.
Тролль хохотал, и его подобрал разъезд.
Чтобы не плакать, нужно скорее спать.
1984

Песенка сквозняка

Дающие обещания
хранят не молчанье, а золото.
Ищут поляны щавеля,
вступают в озера холода;
Спешат в перепады, в полосы,
под птичьим мельканьем прячутся;
не спрашивают вполголоса,
когда им судьба назначится.
Для них больше нету времени
царями быть, пилигримами,
причислиться к роду-племени,
остаться навек любимыми —
Их радуют только мельницы,
где тихо пшеница падает,
за то, что вот-вот изменится
все то, что сегодня радует.
Зачем же ты, моя дальняя,
фонарь на двери привесила?
Свистеть в пустоту нахальнее
и даже весело. Весело.

Вы хотели голубя?

Вы хотели голубя? – Вот голубь.
Здесь не надо ни на грош уменья.
Но младенец истину глаголет,
если у него пеленки сменят.
Знаю: вы попросите хоромы…
Выполнять желания опасно…
Мы еще как будто не знакомы,
как зовут вас, покажите паспорт.
Не попросите – теперь вам верю.
Очень даже скромная фамилья.
Припадайте не к глазку на двери —
припадайте к рогу изобилья.
Вы хотели счастия? – Вот счастье.
Основное в этом хитром деле —
жить, предполагая ежечасно,
что все так идет, как вы хотели;
выбирайте путь посередине
старческого ль, детского рыданья…
Все равно мы присно и отныне
в этом странном месте без названья.

Души бездорожья…

С. Тендитному

Ты ли, Боже, бросил дрожжи
в наши души бездорожья,
в наши годы безвременья,
размывающие возраст, —
кто-то скажет: день был прожит,
он – ступенечка старенья,
только это будет ложью.
Просто мы сжигали хворост
и корявые поленья,
изучая суть явленья,
чтоб забыть его еще раз.

Беловодье

На ветру газета ярко горит,
развернешь – и не удержишь в руках.
Как сыграли Лиссабон и Мадрид,
не успеешь дочитать впопыхах.
Керосинками чадят пикники,
господа уходят в фанты играть.
Тянут жребий боевые полки,
за кого идти теперь умирать.
Дворник медленную стружку метет,
и на камешках железо искрит.
В Божьем храме удивленный народ
детским голосом с царем говорит.
Ниткой бусинок он нижет слова,
колыхая разноцветную ртуть:
за венедами звенит татарва,
за мордвою – белоглазая чудь.
Мы оглохли от бессонных цикад,
обнимая глупых девок во сне,
по откосам ниспадает закат,
застывает страшным комом на дне.
Люди белые идут за стога,
а выходят, будто тени темны.
На ковре пылает след сапога.
а на солнце – отпечаток луны.

Сон в Сан-Хозе, почти – во Фриско

– Матушка, кто это?
– Это шумит береза.
К нам возвратились деревья сожженных гаремов,
они выходят на берег со дна океана,
несут тело султана.
– Никогда не слушай шепота спящих,
не проси пера у стрелы, просвистевшей мимо.
Сестра ветряной мельницы и соломы,
я тебе говорю.
– Матушка, что это?
– Это сжигают ведьму.
К нам возвратились кремень и стальное железо,
если бросить их в воду – они утонут,
усопших тронут.
Но знай, что ведьма всегда поднимется в небо,
даже если укутает ноги рыбачьей сетью.
Хозяйка трех пуговиц и папиросы,
я так всегда говорю.
– Матушка, где мы?
– Должно быть, уже в Китае.
И китайцы к нам скоро вернутся в бумажных лодках,
они в соседних мирах стрекозу ловили,
вина не пили.
Навсегда измени магнитом соленый полюс,
собери из воды все молекулы дыма.
Повенчай живую сову с электрической лампой.
Так ты всегда и хотел.

Любовь гнома

Синица, синица, давай жениться.
Открою форточку – жду невесту.
Я подарю тебе белую нитку.
Ты мне – зернышко манны небесной.
Нитка – это твои наряды.
Зернышко – наше с тобой угощенье.
Свадьба – это мое утешенье.
Понятно?
Лапкой ты отпечатаешь крестик.
Пальцем я отпечатаю нулик.
Не улетай после свадьбы, невеста.
Песенку спой, чтобы я улыбнулся.

Изумрудный город

Ночь нарастает, царит, довлеет.
Лоб о тяжелые окна студит.
В доме у мужа жена болеет.
Никто не знает, что дальше будет.
Муж ходит один по пустому дому.
В глазах его бродят чуткие звери.
На пути к неизведанному и чужому
он одну за другой закрывает двери.
На кровать садится, берет ее руку.
Но гадать по линиям не умеет.
Как разогнать им тоску и скуку:
в доме у мужа жена болеет.
Он читает ей старую детскую книгу,
и мурашки бегут за его ворот.
И вдруг прозревает, сходя до крика:
«Мы должны идти в Изумрудный город».
И они кладут провиант в корзину.
Уходят удаче своей навстречу.
И горящие окна глядят им в спину,
до тех пор, пока не догорели свечи.

Кузбасский поселок

отцу

На белом свете, в дальнем далеке,
на празднике цветов в шахтерском городке,
где птицы с горьким щавелем дружили,
где плачет мастерица в туесок
и пестрая лошадка греет бок…
А нас поцеловали и забыли.
И мы гуляем с куклой на полу,
и так тепло – и скоро быть теплу,
неслышному, как матушкины слезы.
На станции гармоника дурит,
и возле костыля сапог блестит,
черно и жадно дышат паровозы.
Все так давно, и будто не про нас.
Мой милый, добрый день – веселый час,
нам снова ждать то счастья, то парома.
И плачется и верится едва,
и нет ни простоты, ни воровства.
Была война. А мы остались дома.

Мюнхгаузену, знаменитому вспоминальщику

Барон, вы в том же домике
с цветком на подоконнике
или переехали в другое государство?
Все по приезде в Бельгию
по магазинам бегали —
я ж вас найти пытался.
Барон, судьба изменчива,
но с вами та же женщина
живет и гладит брюки?
Когда я был в Голландии,
мы сами брюки гладили,
щадя тем самым женское достоинство подруги.
Не знаю, с той ли дамою,
но книгу ту же самую
читаете вы на двадцать восьмой странице?
Когда я был в Уэльсе,
с каким-то пэром спелся,
который убеждал меня вас посторониться.
Забыть мне вас советовал,
и только после этого
я понял, что вас нечего искать по заграницам,
что вы все в том же домике
с цветком на подоконнике
и булки хлеба крошите воронам и синицам.

Каникулы

В мазутной радуге закат
взойдет на хлипкие мостки,
где в пачке сигарет «Дукат»
есть избавление от тоски.
И дрожь слабеющих сетей
утихнет в трепетных руках.
И руки жалобных детей
сожмут пульсацию в висках.
И милиционер с бомжом
рассыплют бисер на газон.
И в кислород как вор с ножом
влетит стремительный озон.
Кто возгорание людей
наукой точной объяснит?
Какой отъявленный злодей
преодолеет боль обид?
Как популярный крепдешин
за габардином встанет в строй
под шум автомобильных шин
произведя самопокрой?
Когда черемуховый цвет
сминает снежная сирень,
то горя нет, и счастья нет,
но длится яблоневый день.
И незастывшая латунь
течет в расплавленную медь.
И в месяц отпуска июнь
вселился розовый медведь.

Мама в августе

Бродит август по Даниловскому рынку,
залезает глазом в глиняную крынку,
отражаясь в молоке, что подороже,
вдруг на миг становится моложе.
Закатившись тихо в заросли укропа,
все лежит, почти что до озноба
вспоминая о траве нездешних улиц,
о цветных камнях в желудках куриц.
Впрочем, мы с тобою тоже бродим,
на лотках что-то знакомое находим.
Будто это все когда-то было…
Только мамка ко столу купить забыла.
У тебя сегодня снова день рожденья.
Георгины, эти страшные растенья,
я внесу и в главной комнате поставлю,
с ними вместе на всю ночь тебя оставлю.
Чтоб ты понял, горько плача под сурдинку:
твое сердце, даже сердца половинку
с той поры, как в первый раз его разбудят,
охранять потом никто не будет.

Именинник

С пьянки-гулянки – в ночь по черному ходу,
разбредаясь по лестницам, как на длинной дороге,
аукаясь между собой, прислоняясь к стенкам,
слушая разных друзей разговоры-звуки,
склоняясь на миг над какой-нибудь жуткой бездной,
жалеть, что не время исполнить арий заморского гостя,
бренча стеклопосудою по коленкам,
влачиться ко дну под тяжестью сумок-сеток,
глядеть чересчур напряженно себе под ноги,
различить, что на них до сих пор домашние тапки,
но в конце концов ты выбрался на природу,
на дворик детских площадок, спортивных клеток,
что давно уже кружишь по-над смешною поляной,
не ищешь скамейки бросить усталые кости,
не сгребаешь кусты акаций себе в охапки,
на пути к качелям во тьму выпрямляя руки,
что движешься по песочку, чудной до боли,
переступая холодные тени огромных веток,
что вспомнил много зряшного, а в итоге
отозвался на голос: на птичий, на бесполезный,
и теперь стоишь под какой-то звездой, без шапки,
разминувшись со всеми, один на великой воле,
подойдя к столбу-стояку, решив – деревянный,
едва не плача, почуяв, что тот – железный.

Глазами Ванги

Мы пили вино на озябшей крыше,
И грустно смотрели вдаль.
Все тяжелей, тяжелей и тише
В тумане звенел хрусталь.
Еще не знакомые с горьким горем,
которым больна земля,
мы обнимались. И пестрым морем
качались внизу тополя.
Трамваи уныло гремели в склянки,
на паперти пел слепой.
Осеннее небо глазами Ванги
глядело на нас с тобой.
Оно нас не видело, но узнавало,
покорно на голос шло.
На ощупь злопамятным раздавало
беспамятное тепло.
В столицу неспешно входили танки,
шар летел голубой.
И блеклое небо глазами Ванги
глядело на нас с тобой…

Детский сад № 2

Мы на войну ходили в гулкой рани,
а вечером – у Родины в плену.
Предатель на суде угрюмой няни,
глотающий предсмертную слюну.
Мне нечего сказать жене унылой,
ведущей счет салатам и борщам,
когда знакомство с общею могилой,
подобно врытым в землю овощам.
Картошкам, огурцам и помидорам,
опущенным в строительные рвы,
глядя в лицо томительным просторам,
с героев не сорвавшим головы.
Когда меня подхватит этот ветер,
и на руках до дома донесет.
Когда из урагана добрый сеттер,
меня возьмет за шкирку – и спасет?
Когда мне пол-лица снесет шрапнелью,
оставив часть счастливого лица.
И лик беды накроется шинелью.
И вечность будет длиться до конца.
Вдоль огородов встанет дым разлуки,
гряды уйдут пешком в чертополох.
И чучело поднимет к небу руки,
откликнувшись на окрик «хендехох».

Жмурки в поезде

Ливень шуршит гравием в небесах,
дюны сахарный пересыпают песок.
Черный платок, затянутый на глазах
больней, чем белый платок,
                                            сжимает висок.
Дети, они коварнее могикан.
Но время проходит. Усталые старики
дуют, согласно ранжиру, в пустой стакан.
И в стакане слышится гул неземной реки.
Доисторическая раковина поет.
История, как чужая жена, на ковре лежит.
Она больше не бьется рыбой об лед.
И, как прежде, мужу принадлежит.
Я беру губами орехи из чьих-то рук,
они сладки как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня – слепы.
Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.
На вершину вулкана железнодорожный путь
взбирается по спирали, мешая дым.
Кондуктор главу свою уронил на грудь.
И стал святым.

Вор в поезде

Кровоточит тонкий полюс медленных сердец.
Вор ночной обходит поезд из конца в конец.
Верный ключ подобран точно к каждому купе.
Он ко мне заглянет точно, он придет к тебе.
Тенью сгорбленной фигуры шаркнет по стене,
вынет красные купюры он из портмоне.
Из застегнутой прорехи вытянет часы,
да подкрутит для потехи нэпману усы.
У комдива снимет орден с красною звездой.
Он еще на что-то годен, хоть не молодой.
Его милая забыла в свадебном колье.
Пусть он роется уныло в шелковом белье.
И вдыхает над баулом бабий аромат.
Ищет пистолетным дулом страшный компромат.
И потом в вагон почтовый призрачно войдет.
Увидав рассвет багровый с плачем упадет.
В лязге рельсового грома вдруг сойдет с ума.