Тума - страница 6



Ворочали с братом длинными, не по росту, граблями пахучую скошенную траву. Сбивали стожки. Уложив те стожки на повозки, катили к своему, крытому чаканом, куреню.

Труды и промыслы вершили казаки с большим береженьем: с покоса, с рыбалки, с охоты людей воровали ногаи – и те пропадали навек.

Низовые казаки не владели степью, а жили на островках посреди реки, врывшись в мягкую землю.

В беспредельной степи чувствовали себя как звери.


В зиму полынили у станицы лёд – пробивая полыньи в три человечьих роста длиною, – чтоб не дать поганым, если объявятся, с разбега кинуться на городок.

Из ледяных глыб возводили завалы у стен. Отцы, детки, бабы – сообща городились от смерти.

Заботы те были сначала ознобными, а затем – потными, весёлыми.

Степан помнил, как, разгорячившись и подустав, лёг у полыньи и, прежде чем напиться, углядел своё раскачивающееся в чёрной, ледяной воде лицо. И тут же, в глубине, промельк серебряного хвоста… русалка?

…преодолев страх, ждал её, улыбался такому везенью.

Вода сначала кривила его улыбку, а потом стихла.

На затылок сыпал лёгкий снег. Со лба скатилась капля пота: пока ползла – была горяча, отпала – пристылой, а в реку капнула уже ледяной.


В курене иной раз нароком мешался отцу под ногами.

Отец едва касался его: чуть прихватывая за плечо или за шею, и тут же отпуская.

Если малолетний Степан попадался поперёк пути снова, Тимофей коротко, не матерно, бранился: матерная брань могла обратить казачка в нечистый дух.

Отец имел привычку говорить обрывистыми словами или их ломаными сочетаниями, смысла которых Степан сразу не мог разгадать.

– Сербит у тя? – спрашивал негромко, как бы и не у Степана.

Сербить значило: чесаться.

Казаки имели за правило не бить детей, но ставили в угол на соль и горох.

Ивашку наказывали чаще: он рос, как кудри его, непокорным и опрокудливым.


Куда бы Тимофей ни отъезжал, мать провожала его без слезы.

Когда отца не бывало подолгу, она оттаивала и становилась гуторливей, но говорила только на прежних своих наречиях.

Иван всё равно норовил отвечать по-русски, хотя Степан ведал о том, что и брат выучился понимать прошлую материнскую речь.

Так они и сообщались, как разные птицы на свой лад. Мать не сердилась на Ивана, и даже могла засмеяться – притом угадать, что́ показалось ей потешным, не получалось.

Встретив отца, она снова стихала.

Не сразу понимавший, как объяснить такую её повадку, Степан переспрашивал у матери на её языке за любое дело: убрать ли рыбу в ледник, можно ли собрать куриные яйца – несушки опять несутся где ни попадя, «…а как по-турски будет…», – тут однажды явился отец и произнёс куда больше слов подряд, чем все попривыкли.

– Опять… на её поганом языке… балякал? – спросил он у Степана, подходя в упор, но тот не сдвинулся с места; отец, вроде бы готовый столкнуть его с пути, вдруг раздумал и развернулся к матери. – Турчака растишь мне, косоглазая? Я те змеиные брови-то пополам… разрублю…


Лицо отцовское было тёсано сильными махами: нос, рот, лоб. Все углы виднелись чётко: бровь поднимал – и возникал угол, сжимал челюсть – и скула давала другой угол. Глаза – твёрдые, сухие, серые.

Отца при рождении Господь определил в казаки. Тимофей догадался о своей доле – и следовал ей как наказу.

Будучи казаком безусловным, отличался от иных собратьев многим.

Почти всякий казак врал развесисто и безбожно. Нехитрая лжа украшала казачий поход смерти в рот.