Твердый сплав - страница 42



И Брянцев с неожиданной для самого себя нежностью и теплотой вспомнил другую женщину, совсем не похожую на Кислякову, ту женщину, которая стала единственной, родной, любимой.

«Милая, милая моя Танюша… Помнишь, мы встретились впервые в поезде, нам ехать было далеко, и те несколько дней мы то ссорились, то мирились; да и знакомство наше началось как-то необычно. Рядом с тобой сидела какая-то бабушка с внучатами, младший капризничал, просил сахару, и старушка лезла в мешок, доставала потертую, мятую пачку рафинада, брала кусок и клала его в рот мальчонке. Старший сидел насупясь; он, видно, тоже хотел сахару, но не просил. А бабушка клала и клала в рот младшего кусок за куском и, виновато поглядывая на соседей, объясняла: “Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало”. Женщина, сидевшая напротив, вздохнула и задумчиво проговорила, что уж это, дескать, всегда так, что младший – самый любимый.

Когда они вышли, ты сердито посмотрела на всех и сказала: “Никого она из них не любит. Кто любит, тот не потакает”. Не все с тобой согласились. Мы долго спорили, спор вырос, перекинулся на большую тему, и я до сих пор помню твои слова о том, что любить людей – значит бороться за то лучшее, что в них есть. Мне пришла тогда на память жизнь Дзержинского, его борьба с беспризорничеством – это ведь тоже была борьба за человека. Вспомнил, как он ловил на Лубянке карманников и они считали его бессердечным человеком, – его, который отдал серебряную чернильницу, единственную свою драгоценность, подарок сына, чтобы они не голодали… Да, человека надо любить, ты права.

Милая, помнишь, много времени спустя мы сидели в тесной узкой комнате, где стоял только стол, покрытый газетами, да два табурета. Ты приехала тогда ко мне навсегда, и я был рад, что у нас есть дом и мы с тобой – маленькая, но семья. Был Новый год, и мы тогда купили немного вина и любимую твою баклажанную икру. Уже было почти двенадцать, как вдруг ты спросила, почему у соседки тихо. Я ответил, что она одна, ей не выплатили вовремя пенсию и она постеснялась идти к знакомым, у которых была складчина. Ты тогда встала и пошла за соседкой. Ты сказала, что не можешь быть счастливой, если у соседей плохо, тебе не нужно счастья в одиночку. И мы встретили Новый год втроем, и, честное слово, я был счастлив в тот вечер.

Потом нам приходилось часто ездить, служба не давала засиживаться, но ты не огорчалась. Ты говорила мне, что быть нужным – это счастье. Да, это огромное счастье, родная, – быть нужным народу.

Хорошая моя, вот и сейчас, наверное, ты ждешь меня, как ожидаешь всегда.

Но ты не одна, перед тобой тетради твоих учениц, которых ты любишь не меньше, чем меня и нашу дочку, но другой любовью. Ведь у человека должна быть не одна любовь, правда? Любовь к Родине, к ребенку, к своему делу, – и каждая не меньше другой. И только когда человек любит так много, он живет большой жизнью…»

Брянцев потрогал папиросу, – она потухла. Он, улыбнувшись уголком губ, посмотрел на почерневший кончик и подумал: «Скучает, родная… Говорят – примета, а мне хочется верить ей, примете».

Он оглядел комнату, потом обошел вокруг стола; ему захотелось посмотреть, полистать какую-нибудь книгу, но он ничего не нашел. Очевидно, хозяйка не читала книг. Тогда Брянцев взял с этажерки альбом, положил его на колени и раскрыл.

На первом листе были аккуратно, уголками, врезаны фотографии родителей Кисляковой, – их можно было легко узнать: у матери такие же глаза и губы, а у отца – небольшой нос с горбинкой. Потом – Кислякова-школьница, все взрослее и взрослее… Подруги… На оборотах смешные надписи, крупный, по-детски одинаковый почерк… Первый паренек, – он выглядит моложе, чем Кислякова. Она уже девушка, лет семнадцати… Сидит на камне, обхватив колени. Снято здесь, в Солнечных Горках, надо думать… Лейтенант, в необновленной еще форме. Это ее муж. Подпись, дата, – июнь, сорок первый.