Угол покоя - страница 37
– Кто‑то мне шкажал, ты вернулша и живешь на штаром меште, – сказал он. – Думал жайти, пождороватьша, но сам жнаешь. Бижнеш. Ну как ты, а?
– Жаловаться не приходится, – сказал я. – А ты‑то сам как? Не изменился совсем.
– Я‑то чего, – сказал Эл. – Мне чего жделаетша. – Тихонько, как протягивают руку, может быть, напуганной и нервной собаке, его глаза опустились на мою культю. Сочувственно он промолвил: – Эк тебя угораждило. Как так вышло‑то?
– По неосторожности, – сказал я. – Кукурузу однажды чистил.
Хо, хо, хо. Одна из милых особенностей Эла Саттона всегда была в легкости, с какой он складывался пополам от смеха. Этот смех для него был способом умиротворить агрессию на дальних подступах. Никто долго не выдерживал. Он умел тебе внушить, что забавнее тебя после Артемуса Уорда[39] (не родственник) никогда никого не было. Он фыркал, прыскал, задыхался и сам сделался комической фигурой. Тебя тоже смеяться заставлял – с ним, над ним, не важно. И сегодня со мной на тротуаре был все тот же старина Эл. Лайман Уорд, в прошлом мальчик из богатеньких по меркам этого городка, мог появиться хоть в корзинке, хоть на роликовой доске – Эл в любом случае постарался бы, как встарь, снискать его расположение.
– Черт вожьми, ты меня уморишь. А на шамом‑то деле что? Нешчаштный шлучай?
– Болезнь костей.
Его смех уже плавно перешел в сочувствие.
– Невежуха.
Эл стал качать головой и, качая, видно было, понял, что я не могу качать своей, что я потому смотрю на него исподлобья, что не в состоянии поднять голову выше. Он проворно сел на ящик со стиральной машиной, чтобы быть ближе к моему уровню. Мало таких чутких людей.
– А как жена? Тут, ш тобой?
– Мы развелись.
Несколько секунд он соображал, как быть с этой щекотливой темой, и решил ее оставить. Сквозь эти свои очки, от которых у меня голова кружилась, стал рассматривать мое кресло. Ноздри выглядели так, словно их просверлили буром; я мог заглянуть прямо ему в голову.
– Ничего шебе машинка у тебя, – сказал он. – Вежде на ней еждишь?
– Почти. На магистрали держусь в медленном ряду.
Хо, хо, хо опять. Какой собеседник! Идеал хорошего парня.
– Вшё еще профешшорштвуешь?
– Вышел на пенсию. Слушай, приходи как‑нибудь в субботу, выпьем пива, посмотрим бейсбол по телевизору.
– А что, – сказал Эл, – почему бы и нет. Хотя шуббота тяжелый день. Вше женщины, у кого выходной, приходят штирать.
– Ты хозяин этой прачечной?
– Ешли бы, – сказал Эл. – Это она, шука, у меня в хожяйках.
Он сидел на ящике, слегка приоткрыв рот, язык чуть высовывался. Ноздри черные и волосатые. Глаз у него было за этими переменчивыми, блестящими очками не меньше, чем у Аргуса. Мы хорошо друг другу подходили: на обоих почти одинаково тяжело смотреть.
– Что это у тебя на носу? – спросил я. – Непонятные какие‑то очки.
– Очки? – Он снял их и, держа за заушник на весу, уставился на них точно в первый раз, как будто раньше не видел в них ничего необычного. Между разомкнутыми губами показалась бородавка. Пятьдесят с чем‑то лет у бедняги эта штука на языке, занимает место во рту, коверкает его речь и определяет характер. Казалось бы, давным-давно должен был избавиться. Казалось бы, родители ему трехлетнему должны были ее убрать. – Это мои рабочие, – сказал он. – Четырехфокальные.
Я посмотрел на них. В каждом стекле было четыре по‑разному увеличивающих полумесяца. Когда я взял их и глянул сквозь них, фасад здания поплыл, как нагретая тянучка, а Эл превратился в небольшую толпу.