В миру - страница 21
Так, едва начавшись, увы, закончилась любовь. Кто знает, будь все по-другому, не суждено ли было стать этой любви самой красивой и самой романтической историей на свете?! В общем, утрата Люсеньки была мной остро пережита и теперь давила на сердце.
Еще больше давила боязнь зародителей. Звонить им я опасался, да и телефона у меня не было. До слез, до сжимания сердца в грецкий орех с последующим его раскалыванием, было жаль родителей. Что они сейчас думают, как живут, есть ли у них силы и здоровье выдержать все свалившееся? И то – какие, кроме святой родительской веры, могут у них быть доказательства того, что я не злодей? А главное, им неизвестно, что с их сыном, где он, жив ли, здоров, а может быть и мертв. Эти мысли были страшнее самой изощренной пытки. Нервы мои дрожали тугой струной, готовые в любой момент лопнуть.
Ради того, чтобы облегчить жизнь старикам я уже готов был выйти и сдаться, но сдаться, значило вчистую проиграть гонку. Упустить самый быть может главный в жизни вызов, навсегда отвернуть от себя судьбу и догнить, может быть и очень долгий, но никчемный век. Ибо судьба благоволит сильным. Ну и иногда раздолбаям.
Я верил, что старики, только дай им весточку, воспрянут и ободрятся, вернутся к жизни надо было лишь придумать, как это сделать. И я придумал. Я уехал из Штырина, на рейсовом раздолбанном пазике, через поля и леса, с хитрой пересадкой, до которой я оттоптал по полям километров десять, в Заилань – райцентр, что находился в полусотне верст от Штырина.
Между границами этих двух районов, вклинивалась полоса земель другого региона. Этой заячьей петлей я рассчитывал усыпить, если что, бдительность погони.
В Заилани я купил тетрадь, ручку, конверт, марку – написал письмо, указав адрес соседки из крайнего подъезда, большой маминой приятельницы и человека несомненных моральных качеств. Опустив письмо в ящик я быстро, даже не поняв, что такое Заилань, исчез.
***
Несмотря на письмо, тревога лишь усилилась. Теперь к переживаниям за родителей добавилось беспокойство за то, дойдет ли письмо, не затеряется ли, передаст ли его соседка. От тоски и тревоги, да и от безделья, я начал попивать.
В собутыльники я выбрал Юрыча, о чем вскоре пожалел. Юрыч во хмелю и Юрыч в трезвости были двумя разными людьми. Выпив, Юрыч становился параноиком, агрессивным, но с агрессией внутрь себя. Шумный и многословный, пьяный Юрыч отличался от себя трезвого, как неизмеримый простор неба от тверди земной. В нем бушевали грозы и рвались во все стороны ветры, сотни тонн влаги изливал он из своих мрачных, тяжелых туч и не было от этого спасения. Он клял всех и вся, прыгал и скакал, хватался за ножи и исполнял с ними абречьи танцы. Поначалу я испугался, но довольно быстро понял, что опасности нет, что это нечто напоминающее горский танец, очень искрометный и зажигательный, неистовый и оттого, для непосвященного, страшный.
Гораздо более доканывала пьяная Юрычева ахинея, которую он нес не умолкая, на повышенных тонах, будто бы обращаясь ко всему миру сразу. Его ораторство было бессмысленным не только потому, что не было аудитории, но и потому, что мутный потоко слов сам по себе не имел смысла. Позже, немного разъяснив для себя Юрыча, до меня дошло, что смысл все-таки был. Просто Юрыч был не homo sapiens в привычном смысле, а переходная модель от человека разумного обратно к человеку природному.