В тайниках памяти - страница 21
Изгнанника постоянно мучит географическая разлука, удаленность в пространстве. Но фундамент его одиночества закладывает главным образом время; он обвиняет километры, а на самом деле его убивают дни. Я согласился бы находиться в ста миллиардах миль от лица моих родителей, если бы у меня была уверенность, что время, касаясь этого лица, не исказит его. Но это невозможно; появляются морщины, слабеет зрение, ухудшается память, надвигаются болезни.
Как воссоединить наши жизни? Писать друг другу письма? «Письмом» называют не только послание, но и способ отображать действительность с помощью Слова. Сможет ли Слово сократить внутреннюю дистанцию между нами? Пока что эта дистанция только увеличивается, несмотря на Слово и всю его магию.
Некоторым эмигрантам стоит пожелать, чтобы они никогда не возвращались, хотя это их самое горячее желание: если оно сбудется, они умрут от горя. Мне не хватало моих родителей, но я боялся позвонить им; время шло; с одной стороны, мне было грустно оттого, что я не слышу, как они рассказывают о своей жизни, с другой, я панически боялся это услышать, поскольку догадывался, что происходит в их жизни на самом деле: они приближаются к смерти. Я не звонил им и страдал от этого, а когда звонил, страдал не меньше, а быть может, даже больше.
Родители хотели поговорить со мной на множество разных тем, о приятных или досадных пустяках, о моих неугомонных младших братьях, о напряженной политической ситуации в стране. Но мне было неинтересно все это слушать. А о единственном, что было для меня по-настоящему важно, родители молчали. Они притворялись – и я притворялся. Мы пытались одурачить друг друга. Я быстро свернул разговор; за этой маленькой бестактностью скрывалась большая трусость.
4 августа
Мой сосед, отказавшийся вступать в наше писательское сообщество (он считает, что у нас слишком буржуазный менталитет), наконец прочитал «Лабиринт бесчеловечности». Его суждение было кратким и ясным: «Трудно для перевода». По его шкале это была высшая похвала.
Он стал расспрашивать меня о книге и ее авторе. Я рассказал то, что знал. Эта история его заинтриговала, и он сказал, что мне следовало бы покопаться в старых газетах и журналах. Если я доберусь до некоторых изданий 1938 года, возможно, я что-то узнаю. Я ответил, что по приезде в Париж восемь лет назад я уже пытался добраться до газетных архивов, чтобы отыскать там след «Лабиринта бесчеловечности». Особенно мне хотелось ознакомиться с расследованием Брижит Боллем, которое «Обзор» упоминал в статье об Элимане. Но все мои попытки оканчивались неудачей. Правда, касательно Брижит Боллем мне удалось выяснить, что она, много лет проработав литературным критиком в «Ревю де Дё монд» и опубликовав несколько монографий, вошла в состав жюри премии «Фемина», а с 1973 года и до своей смерти в 1985-м возглавляла это жюри.
– Да, – выслушав меня, сказал Станислас, – но теперь, когда ты выпустил книгу, о которой написали во влиятельной газете, может, тебе будет легче проникнуть в архивы?
– Не думаю. За пределами африканского гетто меня как писателя никто не знает. В газетных архивах никому нет дела до молодого, подающего надежды африканского автора, который удостоился отзыва в одном знаменитом издании. Во внешнем мире я не котируюсь.
– Так ты этого хочешь? Котироваться как писатель во внешнем мире?
Да, хочу. Ни один африканский писатель, живущий здесь, ни за что не сознается в этом. Каждый будет упорно отрицать, что у него есть такое желание, и вставать в позу бунтаря. Но на самом деле это мечта многих из нас (а кое у кого даже мечта жизни): быть принятым во французскую литературную среду (которую мы так любим высмеивать и поливать грязью). Это наш стыд, но и манящий призрак славы, наше рабство, но и мучительная иллюзия возвышения. Да, Стан, это наша жалкая реальность, жалкая суть нашей жалкой мечты, свидетельство второсортности – единственное, которому стоит верить.