В жаре пылающих пихт - страница 17
Волосы дыбом, верно?
Горбоносый сказал:
Ну, зато шляпа целехонька.
Сплюнь и перекрестись, братец, ибо шляпа – это святыня. Ее марать, что на икону плюнуть.
И то верно, закон святотатственных действий не прощает.
Длиннолицый улыбнулся. А может, пусть мальчишка в зубах консервную банку зажмет?
Это еще для чего?
Как это? Поупражняемся в меткости.
Длиннолицый упер приклад винчестера в плечо и навел ствол на кареглазого, легонько дернув его вверх, будто выстрелил.
Пиф-паф.
Не-е…
Кареглазый отмахнулся. Не законники вы, а сучьи сыны! Вот вы кто.
Горбоносый вдохнул полной грудью, сплюнул и недобро глянул на мальчишку своими маленькими оловянными глазами. Длиннолицый покачал головой.
А ты посмотри на ситуацию с другой стороны, сказал он. Вот кто спросит, что у тебя со шмотьем приключилось, так будешь всем рассказывать о геройском, о рыцарском подвиге! О том, как ты один был, а на тебя двадцать преступников закоренелых и до зубов вооруженных. И стреляли они в тебя из ружей и пистолетов, и ножи запихивали… К слову нож можно и употребить для достоверности… И кто чем тебя резал и бил, и стрелял. Одежки твои искромсали, а на тебе и царапины нет. Чудо!
И, присев на валун, длиннолицый утер лицо и, мелодично присвистывая, принялся разглядывать испещренное звездами небо – так просто, будто разглядывал собственную ладонь, чей след отпечатал на отсыревшей стене первобытной пещеры.
Спой-ка мне, сынок, из ковбойского репертуара, сказал он.
Кареглазый фыркнул. Сам себе пой.
Горбоносый перезаряжал револьвер.
А что, спой-ка. От песен еще никто не умирал.
Не буду я петь. Ковбой поднялся и направился к веревке, снимать одежду.
Ну и зря, малец, а я бы аккомпанировал, фью-фью-фью!
Холидей жалобно завыл. Оооу, сколько ночей мне и сколько дней жить! Оооу, вновь я вдали от дома! Время меня без ножа режет. Здесь ночи вдвое длиннее, а дни – как решетки на окнах! Оооу, голова моя посыпана пеплом, а сердце очерствело. Но я счастлив! Я не видел хлебов насущных, но благодарил бога, как научен! Оооу-оооу, пустыня гола как сокол! Одинокая тень, чье небо – земля! Хочу поднять руки и испить святые воды из чаши неба! Оооу, дух мой томится по дому! И я как зверь в капкане – пытаюсь отгрызть свою лапу и скинуть с себя оковы смерти! Прими меня, Отче, по весточке из голубиной почты, туда, откуда я родом, в страну радости и жизни!
Глава 4. Хлеб для людоеда
Утром вновь солнце надулось багровой головкой полового члена перед семяизвержением и, не дожидаясь, когда оно извергнет свое испепеляющее пламя, они продолжали путь в промозглой прохладной и тени. Вечер не наступал долго, а когда наступил, то опустился внезапно, как занавес.
Где-то в полумиле от них, трепеща в знойном воздухе, по цепочке продвигались неведомые существа, уходя в направлении, противоположном путникам. Очередной рассвет вот-вот должен был настигнуть безмолвный гурт, но стадо будто исчезло во тьме, из которой вырастал выгоревший с восточной стороны лес облезлых деревьев с бесцветной корой. Звезды горели ярко, и света луны было достаточно, чтобы не останавливаться до зари.
Горбоносый обернулся на крик, когда кареглазого вышвырнула из седла лошадь. Она покачивала из стороны в сторону головой и отталкивалась передними ногами, разворачиваясь и фыркая, будто ее окружало незримое препятствие, сотворенное ее же жарким спутанным дыханием; и теперь она пыталась пятиться от него, раздувая ноздри, тараща глаза и клацая зубами. Горбоносый спешился, быстро утихомирил ее, приговаривая добрые слова и наблюдая, как кареглазый, корчась, поднимается.