Вальс на четыре четверти. Дневник обыкновенной петербурженки - страница 13



А здесь и сейчас я все еще на сцене, и все еще вожу взглядом по верхушкам хоров. Что-то долго профессор играет эту последнюю страничку. Или у меня метаболизм мысли ускорился… Стоп. Мысль замерла. Это же… Николай! Николай Романов, мой герой-баритон. Стоит прямо за янтарной старушкой и задумчиво, едва заметно улыбаясь, смотрит куда-то в пространство. Интересно, он меня заметил? Как у него со зрением? Если хорошо, то мог и узнать. Но тогда почему не смотрит на меня? Так. Он один? Рядом с ним вроде никаких привлекательных особей женского пола нет. Значит, один. А может, он внук янтарной бабульки и она тоже, как и бабушка Саша, петербурженка? Вот был бы поворот.

Но что это? Мою вспыхнувшую от прилива гормонов физиономию внезапно обдает волной легкого, но очень неприятного бриза с запахом библиотечной пыли. Как оказалось, мой профессор в ярости перелистнул последнюю страничку обратно и, шикнув мне что-то вроде «твою ж мать», только без гласных, продолжает транслировать Мендельсона. Елки-палки. Я не увидела da capo al fine – то есть повторить предыдущую часть до слова «конец». Теперь надо срочно найти «конец» в тексте. Ищем, ищем, где же этот чертов fine… Однако тут мои поиски прерываются нечленораздельным бормотанием профессора. Он шипит, как гусь, из-под пальцев у него вылетает одно и то же арпеджио, которое он лихорадочно повторяет, пытаясь внушить мне очевидную, с его точки зрения, мысль. Так. Думай. Если он играет сначала, то вряд ли успел докатиться до переворота. А! Надо перевернуть еще одну страничку назад. Начало на ней. Фуф. Листаю и буквально впиваюсь в текст, чтобы снова не пропустить переворот, который точно будет, потому что на этой страничке слова fine нет. Так и тянет поднять взгляд на Николая. Но не могу. Представляю, что скажет мне профессор после концерта. Мне так стыдно, что хочется сдать свой красный диплом, и по цвету я сейчас наверняка переплюнула его красноту оттенков на пятнадцать. Но всему приходит конец. Вот он, долгожданный переворот, действительно последний. Я знаю, что больше не надо листать, но посмотреть на хоры не могу. Мне стыдно даже перед Николаем.

Профессор взмахивает руками, вспархивает вместе с последним аккордом с банкетки и стремительно начинает кланяться. Зал рукоплещет. Я как ртуть вытекаю к спасительной портьере, за которой находится дверь в артистическую. Еще чуть-чуть, и меня размажут. И на Николая я так и не взглянула. А уйти сейчас – это значит окончательно пасть в глазах профессора.

Впрочем, почему бы нет? Что может быть хуже, чем допущенный мной косяк, за который меня все равно никогда не простят? И я, хватая пальто и сапоги в пакетике, выскакиваю, не дожидаясь профессора, на лестницу и бегу в туфельках через служебный вход на Михайловскую улицу, а оттуда прямиком на Итальянскую, где двери для простых смертных, – караулить Николая у выхода.

Ноги в капроне и шпильках почти не чувствуют холода мартовского, не желающего сдаваться весне вечера, глаза снова напряженно вглядываются в лица и силуэты, как еще недавно вглядывались в ноты, паузы, бемоли и диезы. И вот наконец Николай выходит из дверей в общем потоке, склонившись и ограждая приобнимающей рукой от толпы идущую впереди него женщину. И если бы просто женщину. Молодую женщину. Красивую женщину. Беременную женщину. Занавес.

И бегом, впиваясь шпильками в брусчатку, мимо приветливого и всегда вдохновенного (сука!) Пушкина, к каналу Грибоедова, где выглядывает тот самый Спас на Крови, теперь так напоминающий мне о моем несостоявшемся герое. В надежде спастись и укрыться от самой себя и своих мыслей, я на автопилоте бегу к Казанскому собору. Он обнимает. Всегда. Воронихин так спроектировал, или мне просто так видится всю жизнь. И когда на душе у меня скребут кошки, как правило находя одни и те же поводы, чтобы поточить об меня свои метафорические когти, я оказываюсь у этого собора. Сажусь к нему спиной на лавочку и закуриваю сигарету, купленную у бомжеватых теток-спекулянток, торгующих поштучно около входа в метро. Но сейчас, как назло, нет ни одной. И мысль о том, что это знак, что не надо снова начинать, я тут же отчаянно посылаю и иду наперекор ей покупать аж целую пачку в киоск «Роспечати», соседствующий с тем же входом в метрополитен. И вот я снова курю свой любимый «Парламент сильвер», а величественный Казанский, вопреки статусу действующего собора прощая мне эту слабость, обнимает меня со спины, защищая от ветра, и будто выслушивает мои жалобы, глядит со мной, в лучших традициях родственной души, описанных Сент-Экзюпери, «в одну сторону». То есть на Дом книги, или Дом Зингера. Мало-помалу меня отпускает, особенно когда удается сообразить поменять туфли на сапоги, выкурив три сигареты подряд. Теперь меня подташнивает от табака, зато переносить моральную тошноту от чувства обманутости становится легче. Прав не помню кто, сказавший, что переживать по-настоящему мы можем только что-то одно в каждый конкретный момент времени. В моем случае можно сказать так: если тошнит от внезапно подскочившего уровня никотина в крови, то от мужской подлости тошнить уже не будет. Очень кстати мне звонит профессор, точнее, его жена и высказывает свое «фэ» моим профессионализмом по части переворачивания страничек. Это не становится ударом для меня. Я вежливо извиняюсь, признаю свою полную некомпетентность, передаю профессору мои самые искренние соболезнования по поводу неоправданных ожиданий и закуриваю еще одну сигарету, постепенно растворяясь в мыслях и слушая историю, которую мне начинает рассказывать Казанский собор, словно пытаясь убаюкать меня и утешить, как маленькую дочку.