Читать онлайн Л. Шпыркова - Васильев вечер, снег, воспоминания



День, с утра обещавший быть ясным, с легким, как накануне, морозцем, по мере приближения к обеденному часу мутнел, небо затягивали тучи, обещая новую метель. Соседка, пришедшая вернуть кисть для малярных работ, про погоду сказала: да что вы, при таком атмосферном давлении солнца в принципе не должно быть, это я вам говорю, а за кисточку спасибо, не подошла, у вас побольше не найдется? Она вручила мне банку маринованных огурчиков, которые ей очень хорошо удавались. Я же, отдарив мотком шерсти от тети Марты, начала поиски во встроенном шкафу, последовательно оглядывая каждую полку, до последнего сантиметра занятую разной хозяйственной мелочью, но соседка ушла, не дожидаясь результатов розысков – они с мужем ждали гостей, о чем доносил и запах салата, окружавший домовитую хозяйку, подобно ауре, и особый блеск глаз, и общий поток движения, который она принесла с собой. Кисточка, одолженная полгода назад, явно была предлогом принести угощение в канун Старого Нового года, своеобразным колядованием наоборот семьи из Малороссии, сообразила я с некоторым опозданием, влезая на стремянку, чтобы пристроить малярный инструмент где-нибудь в уголке антресоли, заваленной всяким старьем, и для очистки совести пошукать, как говорила Мария Агаповна, другую кисть. Но через минуту стало ясно: чтобы что-то найти, надо что-то убрать.

– Мама, что ты там делаешь? – спросила дочь, выходя из своей комнаты.

– Смотрю книгу памяти, – пошутила я.

– Как интересно! Давай я помогу, а то еще свалишься!

– Хочешь помочь – отволоки это на помойку.

Я сверху протянула ей рулон обоев, Марина подхватила его, чихнула и согласилась, что лучше это сделать, и поскорей. Последовало шуршание куртки, звук застегиваемой молнии, хлопок закрываемой двери и слабое гудение лифта. Дочь понесла рулон к месту последнего назначения, где обиратели контейнеров выискивали добычу: доски, мебель, и другое, что может пригодиться в хозяйстве. Кто-то выбрасывает, а кто-то подбирает – таков закон городских джунглей. Внезапно я пожалела красивые обои, напомнившие о прошлом и застыла, как парализованная курица, как загипнотизированная пациентка Кашпировского, Лонго и Чумака, вместе взятых, глядя повлажневшими глазами в прошлое.

Антресоль обычной квартиры – семейный архив, который не показывают гостям – тут много тайного, интимного, индивидуального. Вещи-то общие, а ассоциации с ними у каждого члена Ордена Старого Хлама свои. Переступая на стремянке, светя фонариком, одолженном два дня назад у соседа по этажу Василия Петровича, … эх, так и тянет написать: на меня обрушились воспоминания. Но я литератор, а не чеховский жалобщик или, хуже того – современный репортер, и не стану использовать этот притягательный анаколуф даже с петлей на шее. Я давно усвоила из практики – стоит начать предложение с деепричастного оборота – он тянет за собой этот остренький, как перчик, солецизм. Напишу так: стоя на этой шаткой конструкции, чьи алюминиевые ступеньки угрожающе поскрипывали, направляя ищущий зайчик в пещеру размером полтора на полтора метра, я ощутила странное нежелание спускаться, мало того, они-таки обрушились на меня, эти воспоминания, всем своим громадьем. Содержательное с точки зрения многих аспектов знания, это предложение, спешу отметить, содержит несколько аллюзивных входов в иные пласты: литературные, исторические, и даже шаткость лестницы отдает футуризмом, но не литературным течением, а предсказательством – полная неясность моего нынешнего состояния. Текст тянет пуститься в изыскания, но личное преобладает, и я отдаюсь воспоминаниям, пообещав себе и Фучиком как-нибудь заняться всерьез, и вопросом использования лексики Маяковского в рекламе.

Итак, личное. Эти обои, на стенах уже давно переклеенные, были куплены по случаю первого сентября, когда в хозяйственном магазине не оказалось очереди. Было так. Уже в последний день августа я заметила: осень прошлась по кронам деревьев, пробуя листья на прочность окраски. Осень – художник, – сказала я Вадиму. Как всегда было в нашей оставшейся в прошлом совместной жизни, он не сразу понял. Ему вечно приходилось объяснять, и я продолжила:

– Сначала она делает небо более бледным, потом принимается за кусты и деревья. Она радует красками – золотым, столь любезным глазу человека, багряным, зеленым, а если еще добавить тень, которая тоже имеет оттенки, то кто скажет, что она – не истинный художник?

– Кажется, это называется антропоморфизм, – осторожно заметил Вадим в ответ на мою тираду. Прожитые вместе годы не пропали даром хотя бы для него – набрался литературоведческих терминов, в то время как я ничего из его технической специфики не усвоила – не хотелось засорять мозг. Мы шли по аллее Измайловского парка, где вместе в последний раз гуляли лет семь назад – тогда жили неподалеку и все дорожки были отмечены нашими молодыми ногами и позже – колесами коляски с Маринкой. Вадим, чьи мысли были мне не подвластны, шагал молча, а я додумывала аналогии. Мне пришло в голову, что, раз на то пошло, то осень еще и специалист по запахам. Этот парфюмер добавляет в воздушный настой что-то такое, что заставляет жадно вдыхать и закрывать глаза. Мне хотелось сказать это бывшему мужу, но я знала, что он опять не поймет. Назовет романтиком, мечтательницей и фантазеркой, как бывало не раз.

– Где ты остановился, Вадик? – спросила я. Он ответил, что у знакомых, добавил, что я их не знаю. А меня озарило: женщина, к которой он ушел, ревнивая сибирячка, подруга детства, наконец-то заполучившая свою любовь, взяла с него слово не останавливаться у бывшей жены, и он это слово держал. Кто она, эта колдунья? Нивх? Потомок айнов или, может, японка? Тунгуска? Бурятка? Из того пространства, где мне не было места, тихо, но грозно о чем-то предупреждая, звучал шаманский бубен. Там женщина в расшитой цветной тесьмой оленьей дубленке кидала в костер наши совместные воспоминания, и только на одно у нее не поднималась рука: на его память о дочери. А все остальное он успел забыть: первый взгляд и разные слова… с одинаковым хорошим смыслом.

У метро Вадим купил гладиолусы и сказал, что привезет их завтра и сам проводит Марину в школу, а сейчас ему надо бежать. Тихий и неумолимый, звук барабанов призывал к месту ночлега охотника, а я не стала настаивать. На следующее утро они пошли без меня в школу – он для этого и прилетел на самолете из Иркутска, чтобы что-то важное сказать дочурке, идущей в третий класс с этим огромным букетом от папы. Я стала готовить праздничный обед, упрямо надеясь хотя бы накормить его, но тут позвонила подруга по работе, и прокричала в трубку, едва меня не оглушив: плитку дают! В хозяйственном! Народу никого! И обои для кухни – Испания!

Пока в школе шла торжественная линейка, я мчалась в хозмаг через два квартала, чтобы успеть купить эту плитку и эти обои, и купила. Пока учителя, завуч и директриса произносили торжественные речи, я стояла в растерянности, не зная, как донести проклятый дефицит до дома, ведь одной плитки было несколько тяжеленных коробок. Когда прозвенел первый звонок и строгий квадрат школьников разбился на ручеек пар, потянувшийся с букетами и портфелями в школу, у магазина остановился частный автовладелец, и моя проблема разрешилась: он взял дорого, но помог и погрузить и выгрузить, и донес, и телефон свой оставил, сказав: если что, звоните.

– Мам, ты что погрустнела? Обои жалко? Туда им и дорога. Может, еще что-нибудь выбросим?

Марина понесла вниз коробку со старой обувью, а я, вздохнув, опять полезла рыться в кладбище воспоминаний. Вот прибор, спасенный когда-то от свалки – во время перестройки НИИ кинулись закупать на валюту иностранное оборудование, которое спустя несколько лет даже не списывали – выбрасывали. Что приборы! людей сметали волны сокращений, их было три, Вадим попал в третью, и прибор оказался никому не нужным. Но муж подобрал его не зря: тяжелый ящик из металла, с дисплеем, похожим на строгого оценщика разных там колебаний, сделал свое дело: раздавил картину в рамке, размером сорок на тридцать, от нее осталась фанерка, кучка песка и щепки от рамки. Картина хранила в себе историю несостоявшегося курортного романа, на грани измены, и прибор шведской фирмы ее прикончил, как верный пес Вадима. Ничего не попишешь: у вещей тоже есть свои отношения. Так, а это что? Неужели я нашла старый альбом? Кто и когда засунул его сюда? Ого, сколько фотографий, вот мы с родителями на манеже, вокруг мчатся лошади с наездниками на спинах, это джигитовка, судя по всему, и какая я маленькая смешная – папины темные волосы, мамино плечо, я смотрю ничуть не испуганно, гривы коней навеки застыли в движении, время остановилось. Много фотографий цирка, и я поняла, почему сама когда-то сунула альбом подальше: слишком тяжело было вспоминать, как родители погибли, да, конечно, это фотографии памяти, много с похорон – выбросить нельзя, а смотреть больно. Спустившись, я быстро, пока Марина не вернулась, упаковывала альбом в красивый пакет, перевязала бечевкой и снова спрятала, на этот раз стараясь засунуть в самый дальний угол, еще подталкивая всем, что под руку попадается. Простите меня, мои родители, вы в моем сердце, в потаенном уголке, который открывается самыми одинокими ночами, когда любимые приходят и с ними можно говорить.

Однажды цыганка из театра Ромэн, знакомая отца, сказала, посмотрев на меня то, что я тогда не поняла, но запомнила в свои шестнадцать лет: Ты будешь убегать, но от себя не убежишь, девочка. Но я нашла способ бороться с сожалениями и воспоминаниями, очень действенный. Не иначе, черти принесли соседку с этой дурацкой кисточкой – я бы не полезла на антресоль и была бы спокойна.

А вот вам еще сюрприз: веер, купленный в антикварной лавке в Стамбуле, магический артефакт: стоило его раскрыть, как воспоминания слетались, как стая голодных птеродактилей на тушу мамонта. Я в свое время убрала его, как говорится, от греха повыше.

Вот начало компьютерной эры: наш первый, очень тяжелый ноутбук, который не брали ни в какой ремонт, далее какие-то диски, детские книжки, несколько игрушек, чашечные весы для продуктов, работают, хотя электронные давно сломались, и прочая и прочая. Дневники Пришвина с этим складом в сравнение не идут, там все глобально, здесь – жизнь отдельной семьи в диахронии приобретений и потерь. Нет, выбросить все это нет сил. Это из песни слово не выкинешь, а в жизни воспоминания опираются на вещи – выбросишь и забудешь, и так можно ничего не оставить себе в утешение, потомкам в назидание.

Попросив Марину отнести лестничку на балкон, я пошла отдавать фонарик соседу Василию Петровичу. По площадке гулял сквозняк, в открытую фрамугу залетал сырой ветер, обрывки туч неслись куда-то наискосок окна, и напоминало все это черно-белое кино двадцатых годов прошлого века, даже, казалось, тапер играл где-то. Обдуваемая зимним ветром, я стояла в окружении серого цвета ненастья, поддавшись его мрачному очарованию, медля нажимать кнопку звонка. Но тут старый музыкант сам вышел, вертя ключами на пальце и что-то мурлыча. Он тут же прислушался, насторожив уши под шапкой, глядя в одну точку левее и выше себя, потом растянул губы в улыбке и кивнул мне в знак приветствия. Раздался звук многих клавиш, будто по ним пробежали пятерней, я округлила глаза, сосед пояснил: Глиссандо. Музыка стихла, загудел лифт. Музыкант меня осознал, наконец.